+
Рукопись этой книги более 30 лет пролежала в столе автора, который не предполагал ее публиковать. Попав прямо со школьной скамьи на самые кровавые участки Ленинградского и Волховского фронтов и дойдя вплоть до Берлина, он чудом остался жив. «Воспоминания о войне» — попытка освободиться от гнетущих воспоминаний. Читатель не найдет здесь ни бодрых, ура-патриотических описаний боев, ни легкого чтива. Рассказ выдержан в духе жесткой окопной правды. Книга рассчитана на широкий круг читателей, интересующихся историей страны.
РЕЗУЛЬТАТ ПРОВЕРКИ ПОДПИСИ
Данные электронной подписи
Ссылка на политику подписи
Закрыть

Николай Никулин

 

 

 

 

Воспоминания

о войне

 

 

- 2 -

Об авторе

 

Родился 7 апреля 1923 года в селе Погорелка Мологского района

Ярославской области. Отец — Никулин Николай Александрович

(1886–1931), окончил Санкт-Петербургский университет. Мать —

Никулина (Ваулина) Лидия Сергеевна (1886–1978), выпускница

Бестужевских курсов. Супруга — Григорьева Ирина Сергеевна

(1930 г. рожд.), заведует отделением рисунка в отделе истории

западноевропейского искусства Государственного Эрмитажа.

Сын — Никулин Владимир Николаевич (1959 г. рожд.), работает

в Институте ядерной физики РАН. Дочь — Никулина Лидия

Николаевна (1961 г. рожд.). Имеет четверых внуков.

 

В 1941 году Николай Никулин окончил десятилетку. В ноябре

того же года добровольцем ушел на фронт и оказался под

Волховстроем, в 883-м корпусном артиллерийском полку,

позднее переименованном в 13-й гвардейский. В его составе

участвовал в наступлении от Волховстроя, в боях под Киришами,

под Погостьем, в Погостьинском мешке (Смердыня), в прорыве и

снятии блокады Ленинграда. Летом 1943 года в составе первого

батальона 1067-го полка 311-й стрелковой дивизии принимал

участие в Мгинской операции. Окончил снайперские курсы, был

командиром отделения автоматчиков, а затем наводчиком 45

миллиметровых пушек.

С сентября 1943 года воевал в 48-й гвардейской артиллерийской

бригаде. Участвовал в боях за станцию Медведь, города Псков,

Тарту, Либаву. В начале 1945 года часть была переброшена под

Варшаву, откуда двинулась на Данциг. Закончил войну в Берлине

в звании сержанта. Был четырежды ранен, контужен.

За проявленное на войне мужество награжден орденами

Отечественной войны I степени, Красной Звезды, двумя

медалями "За отвагу", медалями "За оборону Ленинграда", "За

освобождение Варшавы", "За взятие Берлина", другими

наградами.

После демобилизации в ноябре 1945 года поступил и в 1950

году с отличием окончил исторический факультет Ленинградского

Государственного университета. В 1957 году успешно окончил

аспирантуру при Государственном Эрмитаже и защитил

диссертацию на соискание ученой степени кандидата

- 3 -

искусствоведения.

С 1949 года работает в Государственном Эрмитаже. Вначале

был экскурсоводом. В 1955 году становится научным

сотрудником одного из ведущих научных отделов — отдела

западноевропейского искусства, где продолжает успешно

трудится более 50 лет.

Н.Н. Никулин — один из самых близких и талантливых учеников

известного ученого-эрмитажника В.Ф. Левинсона-Лессинга.

Совместно с ним он работал над первым научным каталогом

фламандских примитивов, вышедшим в Брюсселе в 1965 году.

Много лет Н.Н. Никулин занимался организацией выставок. В

Эрмитаже им были организованы выставки и изданы

соответствующие каталоги: "Немецкий пейзаж XVIII века",

"Немецкая живопись XVIII века", "Антон Рафаэль Менгс", "Якоб

Филипп Хаккерт", "Картина Мартина де Фоса из Таллинского

музея. История реставрации", "Западноевропейский портрет" (в

соавторстве с Ю.А. Русаковым). В его активе организация

многочисленных передвижных выставок картин Эрмитажа в

городах СССР и за рубежом, в том числе: "Картины Ангелики

Кауфман" — Австрия, "Искусство эпохи Коперника" — Польша,

"Лукас Кранах" — Берлин и Веймар. Николай Николаевич

принимал участие в организации выставки фотографий Даниила

Онохина в Музее города — "Боевой путь 311-й стрелковой

дивизии".

Н.Н. Никулин — автор свыше 160 статей, книг, каталогов,

учебников и учебных пособий. Наиболее важные среди них:

"Нидерландское искусство в Эрмитаже" (очерк-путеводитель),

"Нидерландское искусство XV–XVI веков в музеях СССР" (1987),

"Немецкое искусство в Эрмитаже" (1987), "Золотой век

нидерландской живописи" (1981), "Антон Рафаэль Менгс" (1989),

"Якоб Филипп Хаккерт" (1998) и др. Его перу принадлежат

многочисленные статьи в научных журналах России, Италии,

Польши, Венгрии, Германии, Бельгии и Голландии.

По признанию директора Государственного Эрмитажа академика

М.Б. Пиотровского, многие искусствоведы с гордостью

причисляют себя к школе Н.Н. Никулина. Его ученики работают в

Государственном Эрмитаже, во многих городах России и

ближнего зарубежья. С 1965 года Николай Николаевич

совмещает работу в музее с преподавательской деятельностью

- 4 -

в Институте имени И.Е. Репина, где он является профессором,

заведующим кафедрой истории европейского искусства XV–XVIII

веков, ведет ряд специальных курсов: "Творчество Босха",

"Творчество Брейгеля", "Нидерландская живопись XV века",

занимается подготовкой аспирантов. В 1991 году его избрали

членом-корреспондентом Российской академии художеств.

19.03.2009 он ушел из жизни. Всю войну он прошел простым

солдатом, служил в пехоте, а в 1970-е годы записал все то, что

увидел и пережил на военных дорогах. Эти его дневниковые

записи стали основой книги "Воспоминания о войне", изданной в

серии "Хранитель".

 

 

- 5 -

Предисловие. Михаил Пиотровский

 

Эта книга выходит в серии «Хранитель». Ее автор и герой —

знаменитый ученый, историк искусств от Бога, яркий

представитель научных традиций Эрмитажа и Петербургской

Академии художеств. Он — глубокий знаток искусства старых

европейских мастеров, тонкий ценитель живописного

мастерства. У него золотой язык, прекрасные книги,

замечательные лекции. Он воспитал несколько поколений

прекрасных искусствоведов, в том числе и сотрудников

Эрмитажа. Он пишет прекрасные рассказы-воспоминания.

Но сегодня Николай Николаевич Никулин, тихий и утонченный

профессор, выступает как жесткий и жестокий мемуарист. Он

написал книгу о Войне. Книгу суровую и страшную. Читать ее

больно. Больно потому, что в ней очень неприятная правда.

Истина о войне складывается из различных правд. Она у

каждого своя. У кого — радостная, у кого — трагическая, у кого

— полная божественного смысла, у кого — банально пустая. Но

для того, чтобы нести людям свою личную правду, надо иметь на

это право.

Николай Николаевич — герой войны, его имя есть в военных

энциклопедиях. Кровью и мужеством он заслужил право

рассказать свою правду. Это право он имеет еще и потому, что

имя его есть и в книгах по истории русского искусствоведения.

Хранитель прекрасного и знаток высоких ценностей, он особо

остро и точно воспринимает ужасы и глупости войны. И

рассказывает о них с точки зрения мировой культуры, а не

просто как ошалевший боец. Это тот самый случай, когда точный

анализ и достоверные описания рождаются из приемов, больше

присущих искусству, чем техническим наукам.

И рождается самое главное ощущение, а из него — знание.

Войны, такие, какими их сделал XX век, должны быть начисто

исключены из нашей земной жизни, какими бы справедливыми

они ни были.

Иначе нам всем — конец!

 

Михаил Пиотровский

Директор Государственного Эрмитажа

 

- 6 -

Предисловие автора

 

Мои записки не предназначались для публикации. Это лишь

попытка освободиться от прошлого: подобно тому, как в

западных странах люди идут к психоаналитику, выкладывают

ему свои беспокойства, свои заботы, свои тайны в надежде

исцелиться и обрести покой, я обратился к бумаге, чтобы

выскрести из закоулков памяти глубоко засевшую там мерзость,

муть и свинство, чтобы освободиться от угнетавших меня

воспоминаний. Попытка наверняка безуспешная, безнадежная…

Эти записки глубоко личные, написанные для себя, а не для

постороннего глаза, и от этого крайне субъективные. Они не

могут быть объективными потому, что война была пережита

мною почти в детском возрасте, при полном отсутствии

жизненного опыта, знания людей, при полном отсутствии

защитных реакций или иммунитета от ударов судьбы. В них нет

последовательного, точного изложения событий. Это не

мемуары, которые пишут известные военачальники и которые

заполняют полки наших библиотек. Описания боев и подвигов

здесь по возможности сведены к минимуму. Подвиги и героизм,

проявленные на войне, всем известны, много раз воспеты. Но в

официальных мемуарах отсутствует подлинная атмосфера

войны. Мемуаристов почти не интересует, что переживает солдат

на самом деле. Обычно войны затевали те, кому они меньше

всего угрожали: феодалы, короли, министры, политики,

финансисты и генералы. В тиши кабинетов они строили планы, а

потом, когда все заканчивалось, писали воспоминания,

прославляя свои доблести и оправдывая неудачи. Большинство

военных мемуаров восхваляют саму идею войны и тем самым

создают предпосылки для новых военных замыслов. Тот же, кто

расплачивается за все, гибнет под пулями, реализуя замыслы

генералов, тот, кому война абсолютно не нужна, обычно

мемуаров не пишет.

Здесь я пытался рассказать, о чем я думал, что больше всего

меня поражало и чем я жил четыре долгие военные года.

Повторяю, рассказ этот совсем не объективный. Мой взгляд на

события тех лет направлен не сверху, не с генеральской

колокольни, откуда все видно, а снизу, с точки зрения солдата,

ползущего на брюхе по фронтовой грязи, а иногда и уткнувшего

- 7 -

нос в эту грязь. Естественно, я видел немногое и видел

специфически.

В такой позиции есть свой интерес, так как она раскрывает

факты совершенно незаметные, неожиданные и, как кажется, не

такие уж маловажные. Цель этих записок состоит отчасти в том,

чтобы зафиксировать некоторые почти забытые штрихи быта

военного времени. Но главное — это попытка ответить самому

себе на вопросы, которые неотвязно мучают меня и не дают

покоя, хотя война давно уже кончилась, да по сути дела,

кончается и моя жизнь, у истоков которой была эта война.

Поскольку данная рукопись не была предназначена для

постороннего читателя, я могу избежать извинений за

рискованные выражения и сцены, без которых невозможно

передать подлинный аромат солдатского быта — атмосферу

казармы.

Если все же у рукописи найдется читатель, пусть он

воспринимает ее не как литературное произведение или

исторический труд, а как документ, как свидетельство очевидца.

 

Ленинград, 1975

 

 

- 8 -

Начало

 

Война — достойное занятие для настоящих мужчин

Карл XII, король Швеции

 

Господи, Боже наш! Боже милосердный!

Вытащи меня из этой помойки!

 

Весной 1941 года в Ленинграде многие ощущали приближение

войны. Информированные люди знали о ее подготовке,

обывателей настораживали слухи и сплетни. Но никто не мог

предполагать, что уже через три месяца после вторжения немцы

окажутся у стен города, а через полгода каждый третий его

житель умрет страшной смертью от истощения. Тем более мы,

желторотые птенцы, только что вышедшие из стен школы, не

задумывались о предстоящем. А ведь большинству суждено

было в ближайшее время погибнуть на болотах в окрестностях

Ленинграда. Других, тех немногих, которые вернутся, ждала иная

судьба — остаться калеками, безногими, безрукими или

превратиться в неврастеников, алкоголиков, навсегда потерять

душевное равновесие.

Объявление войны я и, как кажется, большинство обывателей

встретили не то чтобы равнодушно, но как-то отчужденно.

Послушали радио, поговорили. Ожидали скорых побед нашей

армии — непобедимой и лучшей в мире, как об этом постоянно

писали в газетах. Сражения пока что разыгрывались где-то

далеко. О них доходило меньше известий, чем о войне в Европе.

В первые военные дни в городе сложилась своеобразная

праздничная обстановка. Стояла ясная, солнечная погода,

зеленели сады и скверы, было много цветов. Город украсился

бездарно выполненными плакатами на военные темы. Улицы

ожили. Множество новобранцев в новехонькой форме деловито

сновали по тротуарам. Повсюду слышалось пение, звуки

патефонов и гармошек: мобилизованные спешили последний раз

напиться и отпраздновать отъезд на фронт. Почему-то в июне

июле в продаже появилось множество хороших, до тех пор

дефицитных книг. Невский проспект превратился в огромную

букинистическую лавку: прямо на мостовой стояли столы с

кучами книжек. В магазинах пока еще было продовольствие, и

- 9 -

очереди не выглядели мрачными.

Дома преобразились. Стекла окон повсюду оклеивали крест

накрест полосками бумаги. Витрины магазинов забивали

досками и укрывали мешками с песком. На стенах появились

надписи — указатели бомбоубежищ и укрытий. На крышах

дежурили наблюдатели. В садах устанавливали зенитные пушки,

и какие-то не очень молодые люди в широченных лыжных

штанах маршировали там с утра до вечера и кололи чучела

штыками. На улицах то и дело появлялись девушки в нелепых

галифе и плохо сшитых гимнастерках. Они несли чудовищных

размеров баллоны с газом для аэростатов заграждения, которые

поднимались над городом на длинных тросах. Напоминая

огромных рыб, они четко вырисовывались в безоблачном небе

белых ночей.

А война, между тем, где-то шла. Что-то происходило, но никто

ничего толком не знал. В госпитали стали привозить раненых,

мобилизованные уезжали и уезжали. Врезалась в память сцена

отправки морской пехоты: прямо перед нашими окнами,

выходившими на Неву, грузили на прогулочный катер солдат,

полностью вооруженных и экипированных. Они спокойно ждали

своей очереди, и вдруг к одному из них с громким плачем

подбежала женщина. Ее уговаривали, успокаивали, но

безуспешно. Солдат силой отрывал от себя судорожно

сжимавшиеся руки, а она все продолжала цепляться за

вещмешок, за винтовку, за противогазную сумку. Катер уплыл, а

женщина еще долго тоскливо выла, ударяясь головою о

гранитный парапет набережной. Она почувствовала то, о чем я

узнал много позже: ни солдаты, ни катера, на которых их

отправляли в десант, больше не вернулись.

Потом мы все записались в ополчение… Нам выдали винтовки,

боеприпасы, еду (почему-то селедку — видимо, то, что было под

рукой) и погрузили на баржу, что стояла у берега Малой Невки. И

здесь меня в первый раз спас мой Ангел-хранитель, принявший

образ пожилого полковника, приказавшего высадить всех из

баржи и построить на берегу. Мы сперва ничего не поняли, а

полковник внимательно оглядел всех красными от бессонницы

глазами и приказал нескольким выйти из строя. В их числе был и

я.

«Шагом марш по домам! — сказал полковник. — И без вас,

- 10 -

сопливых, ТАМ тошно!» Оказывается, он пытался что-то

исправить, сделать как следует, предотвратить бессмысленную

гибель желторотых юнцов. Он нашел для этого силы и время! Но

все это я понял позднее, а тогда вернулся домой — к

изумленному семейству…

Баржа, между тем, проследовали по Неве и далее. На Волхове

ее, по слухам, разбомбили и утопили мессершмидты. Ополченцы

сидели в трюмах, люки которых предусмотрительное начальство

приказало запереть — чтобы чего доброго не разбежались,

голубчики!

Я вернулся домой, но через неделю получил официальную

повестку о мобилизации. Военкомат направил меня в военное

училище — сперва одно, потом другое, потом третье. Все мои

ровесники были приняты, а меня забраковала медицинская

комиссия — плохое сердце. Наконец и для меня нашлось

подходящее место: школа радиоспециалистов. И здесь еще не

пахло войной. Все было весело, интересно. Собрали бывших

школьников, студентов — живых, любознательных, общительных

ребят. Смех, шутки, анекдоты. Вечером один высвистывает на

память все сонаты Бетховена подряд, другой играет на гуслях,

которые взял с собой на войну. А как интересно спать на

двухэтажных койках, где нет матрацев, а только проволочная

сетка, которая отпечатывается за ночь на физиономии! Как

меняются люди, переодетые в форму! И какой смешной сержант:

— Ага, вы знаете два языка! Хорошо — пойдете чистить

уборную!

Уроки сержанта запомнились на всю жизнь. Когда я путал при

повороте в строю правую и левую стороны, сержант поучал

меня:

— Здесь тебе не университет, здесь головой думать надо!

Первые уроки воинского этикета преподал нам сам начальник

школы — старый служака, побывавший еще на Гражданской

войне. Маршируя по двору, мы встретили его и, как нас учили,

старательно доложили:

— Товарищ полковник, отделение следует на занятия!

— Не следует, а яйца по земле волочит, — был ответ…

А старший политрук, какой был весельчак! На политбеседе он

сообщил:

— Украина уже захвачена руками фашистских лап!

- 11 -

А потом, после отбоя, гонял всю роту по плацу. Солдаты громко

топали одной ногой и едва слышно ступали другой — это была

стихийная демонстрация общей неприязни к человеку, который

никому из нас не нравился. Коса нашла на камень — политрук

обещал гонять нас до утра. Только вмешательство начальника

училища исправило положение:

— Прекратить! — заявил он. — Завтра напряженный учебный

день.

Этот политрук потом, когда началась блокада и мы стали пухнуть

от голода, повадился ходить в кухню и нажирался там из

солдатского котла… Каким-то образом ему удалось выйти живым

из войны. В 1947 году, отправившись по делам в Москву, я

увидел в поезде знакомую бандитскую рожу со шрамом на щеке.

Это был наш доблестный политрук, теперь проводник вагона,

угодливо разносивший стаканы и лихо бравший на чай. Он,

конечно, меня не узнал, и я с удовольствием вложил полтинник в

его потную, честную руку.

Занимались в школе с интересом, да и дело было привычное;

всего два месяца прошло, как мы встали из-за парт. Нехитрая

премудрость азбуки Морзе была быстро освоена всеми.

Сверхъестественной армейской муштры не было — для этого не

хватало времени. Правда, строевые занятия и уроки штыкового

боя доводили курсантов до полного изнеможения. Иногда

устраивали парады под музыку. Но оркестр подкачал: это был

джазовый ансамбль, мобилизованный и переодетый в военную

форму. Вместо строевого ритма он постоянно сбивался на румбу,

вызывая многоэтажную брань начальника школы. Парады

прекратили после появления немецкого самолета-разведчика,

сфотографировавшего это зрелище.

Война тем временем где-то шла. Первое представление о ней

мы получили, когда на территорию школы прибыла с фронта для

пополнения и приведения в порядок разбитая дивизия. Всех

удивило, что фронтовики жадно едят в огромных количествах

перловую кашу, остававшуюся в столовой. Курсанты

радиошколы были недавно из дома, еще изнежены и разборчивы

в еде. Некоторые поначалу не могли привыкнуть к армейской

пище. Однажды я проснулся часа в три ночи от какого-то

странного хруста. Его причина обнаружилась в тамбуре у входа:

там стоял Юрка Воронов, сын известного ленинградского актера,

- 12 -

и торопливо поедал курицу, доставленную из дома любящими

родителями.

Солдаты с фронта были тихие, замкнутые. Старались общаться

только друг с другом, словно их связывала общая тайна. В один

прекрасный день дивизию выстроили на плацу перед казармой,

а нам приказали построиться рядом. Мы шутили, болтали,

гадали, что будет. Скомандовали смирно и привели двоих, без

ремней. Потом капитан стал читать бумагу: эти двое за

дезертирство были приговорены к смертной казни. И тут же,

сразу, мы еще не успели ничего понять, автоматчики застрелили

обоих. Просто, без церемоний… Фигурки подергались и застыли.

Врач констатировал смерть. Тела закопали у края плаца,

заровняв и утоптав землю. В мертвой тишине мы разошлись.

Расстрелянные, как оказалось, просто ушли без разрешения в

город — повидать родных. Для укрепления дисциплины устроили

показательный расстрел. Все было так просто и так страшно!

Именно тогда в нашем сознании произошел сдвиг: впервые нам

стало понятно, что война — дело нешуточное, и что она нас

тоже коснется.

В августе дела на фронте под Ленинградом стали плохи,

дивизия ушла на передовые позиции, а с нею вместе —

половина наших курсов в качестве пополнения. Все они скоро

сгорели в боях. Ангел-хранитель вновь спас меня: я остался в

другой половине. Начались бомбежки. Особенно эффектна была

первая, в начале сентября. В тишине солнечного дня в воздухе

вдруг возник гул, неизвестно откуда исходящий. Он все нарастал

и нарастал, задрожали стекла, и все кругом стало вибрировать.

Вдали, в ясном небе, появилась армада самолетов. Они летели

строем, на разной высоте, медленно, уверенно. Кругом

взрывались зенитные снаряды — словно клочья ваты в голубом

небе. Артиллерия била суматошно, беспорядочно, не причиняя

вреда самолетам. Они даже не маневрировали, не меняли строй

и, словно не замечая, пальбы, летели к цели. Четко видны были

желтые концы крыльев и черные кресты на фюзеляжах. Мы

сидели в «щелях» — глубоких, специально вырытых канавах.

Было очень страшно, и я вдруг заметил, что прячусь под куском

брезента.

Фугасные бомбы, сотрясая землю, рвались вдали. На нас же

посыпались зажигалки. Они разрядили обстановку: курсанты

- 13 -

повыскакивали из укрытий и бросились гасить очаги пожаров.

Это было вроде новой увлекательной игры: зажигалка горит, как

бенгальский огонь, и надо ее сунуть в песок. Шипя и пуская пар,

она гаснет. Когда все кончилось, мы увидели клубы дыма,

занимавшие полнеба. Это горели Бадаевские

продовольственные склады. Тогда мы еще не могли знать, что

этот пожар решит судьбу миллиона жителей города, которые

погибнут от голода зимой 1941–1942 годов.

Бомбежки стали систематическими. Во двор училища угодила

фугаска, разорвавшая в клочья нескольких человек, были

разбиты здания на соседних улицах, в частности госпиталь (там,

где сейчас ГИДУВ). Ходили слухи, что шпионы сигнализировали

немецким самолетам с крыши этого здания с помощью зеркала.

Ночи мы проводили в укрытиях, вырытых во дворе. Отказали

водопровод, канализация. За два часа клозеты наполнились

нечистотами, но начальство быстро приняло меры: тому, кто

знал два языка, пришлось основательно поработать, а на дворе

выкопали примитивные устройства, как в деревне. Потери от

бомбежек были невелики, больше было страха. Я сильно

перетрусил, когда бомба взорвалась за окном и бросила в меня

здоровенное бревно, вышибившее две рамы вместе со

стеклами. За секунду до того я почему-то присел, и бревно,

пролетев над моей головой, ударилось в стену рядом.

В обстановке всеобщей безалаберности свободно действовали

немецкие агенты, по вечерам освещая цели множеством ракет.

Одна из ракет взлетела однажды с нашего чердака. Но, конечно,

никого обнаружить не удалось, так как все, кто был поблизости,

— человек полтораста — бросились ловить ракетчика.

Создалась бестолковая и безрезультатная давка.

В начале октября прошедших курс обучения отправили на

станцию Левашово для полевой практики. Там, в летних домиках

артиллерийского училища, мы прожили месяц. Зима была

ранняя. Выпал снег, который уже не исчезал до весны. Практика

в основном сводилась к сидению на морозе и радиосвязи между

отдельными группами курсантов. Привыкали мерзнуть и

голодать. Хотя настоящего голода еще не было. На триста

граммов хлеба в день прожить можно. Но мы собирали желуди,

коренья. Мечтали попасть на дежурство на кухню, И однажды

первому взводу повезло. Вернувшись вечером, этот взвод

- 14 -

блевал на нас, на второй взвод, спавший на нижних нарах: с

непривычки ребята объелись и расстроили желудки. Настроение,

однако, было бодрое. По-прежнему шутили, даже по поводу

нехватки еды.

Левашово находилось вне зоны бомбежек. Но однажды ночью,

стоя часовым около склада продовольствия, я наблюдал

очередной налет на Ленинград. Это было потрясающее зрелище!

Вспышки разрывов бомб, зарево пожаров, разноцветные струи

трассирующих пуль и снарядов, дымные протуберанцы,

освещенные багровыми отблесками. Все это пульсировало,

содрогалось, растягиваясь по всему горизонту. Издали

доносился глухой, несмолкающий гул. Земля подрагивала.

Казалось, никто не уцелеет в этом аду. Я с тоской и ужасом

думал о родственниках, находящихся там. Утром добрый

заведующий складом подарил мне ЦЕЛУЮ (!) буханку хлеба. Я

съел половину, остальное отнес товарищам. Помню, как

наполнились слезами красивые карие глаза одного из них.

Фамилия его была, кажется, Мандель…

Однажды мы целую ночь дежурили у рации, сидя в сугробе.

Кругом никого не было, и когда в эфире зазвучала немецкая

агитационная передача для русских, мы решили ее послушать.

Нас поразило не сообщение о разгроме очередной группы войск,

не цифры потерь, пленных и трофеев, а то, что диктор называл

Буденного и Ворошилова, о которых у нас писали только в

превосходной степени, бездарными профанами в военной

области. Вообще мы тогда смутно сознавали серьезность

положения, понимали, что Ленинград на грани разгрома, но о

поражении не думали, и топорная пропаганда немцев не очень

на нас действовала. Хотя на душе было достаточно скверно.

В начале ноября нас вернули в холодные, без стекол,

ленинградские казармы. Перед отправкой на фронт ротам было

поручено патрулировать по городу. Проверяли документы,

задерживали подозрительных. Среди последних оказались

окруженцы, вышедшие из-под Луги и из других «котлов». Это

были страшно отощавшие люди — кости, обтянутые коричневой,

обветренной кожей…

Город разительно отличался от того, что был в августе. Везде

следы осколков, множество домов с разрушенными фасадами,

открывавшие квартиры как будто в разрезе: кое-где

- 15 -

удерживались на остатках пола кровать или комод, на стенах

висели часы или картины. Холодно, промозгло, мрачно.

Клодтовы кони сняты. Юсуповский дворец поврежден. На Музее

этнографии снизу доверху — огромная трещина. Шпили

Адмиралтейства и Петропавловского собора — в темных

футлярах, а купол Исаакия закрашен нейтральной краской для

маскировки. В скверах закопаны зенитные пушки. Изредка с

воем проносятся немецкие снаряды и рвутся вдали. Мерно

стучит метроном. Ветер носит желтую листву, ветки, какие-то

грязные бумажки… В городе царит мрачное настроение, хорошо

выраженное в куплетах, несколько позже сочиненных

ленинградской шпаной:

 

 

В блокаде Ленинград, стреляют и бомбят,

Снаряды дальнобойные летят.

В квартире холодно, в квартире голодно,

В квартире скучно нам, как никогда, ха-ха!

Морозы настают, нам хлеба не дают,

Покойничков на кладбище несут.

в квартире холодно, в квартире голодно.

В квартире скучно нам, как никогда, ха-ха!

и т. д.

 

Пост наш был около Филармонии, и какие-то добрые люди —

прохожие — сообщили матери, где я. Тут мы успели последний

раз встретиться, и она принесла мне кое-что поесть.

В ночь на 7 ноября была особенно зверская бомбежка (говорили,

что Гитлер обещал ее ленинградцам), а наутро, несмотря на

обстрел, мы маршировали к Финляндскому вокзалу, откуда в

товарных вагонах нас привезли на станцию Ладожское озеро.

Ночь провели в вагоне, буквально лежа друг на друге. И это

было хорошо, так как на дворе стоял двадцатиградусный мороз.

Согреться можно было только прижавшись к соседу. Утром с

разбитого бомбами причала нас благополучно погрузили на

палубу старенького корабля, переделанного в канонерскую

лодку. Переход через Ладогу был спокойный: небо затянуто

облаками, большая волна, шторм. Самолеты не прилетали, но

мы изрядно промерзли на ветру. Грелись, прижавшись к трубе.

- 16 -

Тут я совершил удачную сделку, выменяв у скупого Юрки

Воронова три леденца на полсухаря.

В заснеженной Новой Ладоге мы отдыхали день, побираясь, кто

где мог. Клянчили еду у жителей, на хлебозаводе. Потом сутки

шли по глухим лесам, разыскивая штаб армии. Кое-кто отстал,

кое-кто обморозился. В штабе нас распределили по войсковым

частям. Лучше всех была судьба тех, кто попал в полки связи.

Там они работали на радиостанциях до конца войны и почти все

остались живы. Хуже всех пришлось зачисленным в стрелковые

дивизии.

— Ах, вы радисты, — сказали им, — вот вам винтовки, а вот —

высота. Там немцы! Задача — захватить высоту!

Так и полегли новоиспеченные радисты на безымянных высотах.

Моя судьба была иная: полк тяжелой артиллерии. Мы искали его

неделю, мотаясь по прифронтовым деревням. Дважды

пересекли замерзший Волхов с громадной электростанцией.

Питались чем Бог пошлет. Что-то урвали у служащих волховской

столовой. Там готовилась эвакуация и происходило воровство

продуктов. Делалось это настолько открыто и бесстыдно, что

директорше неудобно было отказать нам в скромной просьбе о

еде. В другой раз на окраине деревни Войбокало (она через

считанные дни была сметена с лица земли) сердобольная

молодуха вынесла нам на крыльцо объедки ватрушек и прочей

вкусной снеди: у нее находился на постое большой начальник —

какой-то старшина, он не доел поутру свой завтрак.

Ночевали где попало. То в пустом зале станции Волхов-2 (она

была еще цела). Здесь столкнулись с вооруженными людьми в

штатском. Это был отряд партизан, которым предстояло идти в

немецкий тыл. То у какой-то старушки, на печи. В городе Волхове

дыхание войны вновь коснулось нас. Сумеречным вечером

проходили мы мимо школы, превращенной в госпиталь. В уголке

сада, рядом с дорогой, два пожилых санитара хоронили убитых.

Неторопливо выкопали яму, сняли с мертвецов обмундирование

(инструкция предписывала беречь государственное имущество).

Один труп с пробитой грудью когда-то был божественно

красивым юношей. Тугие мышцы, безупречное сложение, на

груди выколот орел. На правом плече надпись: «Люблю

природу», на левом: «Опять не наелся». Это были парни из

разведки морской бригады. Первый раз бригада полегла под

- 17 -

Лиговом, затем ее пополнили и отправили на Волховский фронт,

где она очень скоро истекла кровью… Санитары столкнули

трупы в яму и забросали их мерзлой землей. Мы поглядели друг

на друга и пошли дальше. (Потом, летом, я видел, как

похоронные команды засыпали мертвецов известью — во

избежание заразы. Но хоронили лишь немногих, тех, кого

удавалось вытащить из-под огня. Обычно же тела гнили там, где

застала солдатиков смерть.)

После долгих блужданий, рискуя попасть в руки наступавшим

немцам или угодить в штрафную роту как дезертиры, мы

добрались до станции Мурманские ворота. Там молодые,

розовощекие красноармейцы в ладных полушубках сообщили

нам, что они служат в полку совершенно таком же, как тот, что

мы ищем. А наш полк найти невозможно, он где-то под

Тихвином. Поэтому нам надо проситься в их часть. Начальство,

в лице капитана по фамилии Седаш, приняло нас радушно и

приказало зачислить во второй дивизион полка. Этот Седаш,

большого роста крепыш, лысый, веселый, курил аршинные

самокрутки и непревзойденно, виртуозно матерился. Он был

способный офицер, только что окончивший Академию, и дело в

полку было поставлено, по тем временам, отлично. Достаточно

сказать, что в августовских боях под Киришами, когда пехота

частично разбежалась, а частично пошла в плен, подняв на

штык белые подштанники, полк Седаша несколько дней своим

огнем сдерживал немецкое наступление. Вскоре за эти действия

он стал гвардейским. Седаш впоследствии стал полковником,

успешно командовал артдивизией (под Нарвой и Новгородом в

начале 1944 года), но в генералы не вышел — по слухам, был

замешан в афере с продовольствием. В 1945 году его тяжело

ранило под Будапештом.

Ирония судьбы! Я всегда боялся громких звуков, не терпел в

детстве пугачей и хлопушек, а угодил в тяжелую артиллерию! Но

это была счастливая судьба, ибо в пехоте во время активных

действий человек остается жив в среднем неделю. Затем его

обязательно ранит или убивает. В тяжелой артиллерии этот

период увеличивается до трех-четырех месяцев. Те же, кто

непосредственно стреляли из пушек, умудрялись оставаться

целыми всю войну. Ведь пушка стоит в тылу и ведет огонь с

закрытых позиций. Но к пушкам обычно ставили пожилых.

- 18 -

Молодежь, и я в том числе, оказывалась во взводах управления

огнем. Наше место — на передовых позициях. Мы должны

наблюдать за противником, корректировать огонь, осуществлять

связь. Лично я — радиосвязь. Мы в атаку не ходим, а ползем

вслед за пехотой. Поэтому потерь у нас неизмеримо меньше. И

полк, в который я попал, сохранился в своем первоначальном

составе с момента формирования, тогда как пехотные дивизии

сменили своих солдат по многу раз, сохранив лишь номера. Все

это я узнал потом. А пока мне выдали триста граммов хлеба,

баланду и заменили ленинградские сапоги старыми

разнокалиберными валенками.

Как раз в день нашего приезда здесь срезали

продовольственные нормы, так как пал Тихвин и снабжение

нарушилось. Здесь только стали привыкать к голоду, а я уже был

дистрофиком и выделялся среди солдат своим жалким видом.

Все было для меня непривычно, все было трудно: стоять на

тридцатиградусном морозе часовым каждую ночь по четыре

шесть часов, копать мерзлую землю, таскать тяжести: бревна и

снаряды (ящик — сорок шесть килограммов). Все это без

привычки, сразу. А сил нет и тоска смертная. Кругом все чужие,

каждый печется о себе. Сочувствия не может быть. Кругом густой

мат, жестокость и черствость. Моментально я беспредельно

обовшивел — так, что прекрасные крошки сотнями бегали не

только по белью, но и сверху, по шинели. Жирная вошь с

крестом на спине называлась тогда KB — в честь одноименного

тяжелого танка, и забыли солдатики, что танк назван в честь

великого полководца К. Е. Ворошилова. Этих KB надо было

подцеплять пригоршней под мышкой и сыпать на раскаленную

печь, где они лопались с громким щелканьем. Со временем я в

кровь расчесал себе тощие бока, и на месте расчесов

образовались струпья. О бане речи не было, так как жили на

снегу, на морозе. Не было даже запасного белья. Специальные

порошки против вшей не оказывали на них никакого действия. Я

пробовал мочить белье в бензине и в таком виде надевал его на

тело. Крошки бежали из-под гимнастерки, и их можно было

стряхивать в снег с шеи. Но назавтра они опять появлялись в

еще большем количестве. Только в 1942 году появилось

спасительное средство: «мыло К» — желтая, страшно вонючая

паста, в которой надо было прокипятить одежду. Тогда наконец

- 19 -

мы вздохнули с облегчением. Да и бани тем временем научились

строить.

И все же мне повезло. Я был никудышный солдат. В пехоте меня

либо сразу же расстреляли бы для примера, либо я сам умер бы

от слабости, кувырнувшись головой в костер: обгорелые трупы

во множестве оставались на месте стоянок частей, прибывших

из голодного Ленинграда. В полку меня, вероятно, презирали, но

терпели. Я заготавливал десятки кубометров дров для

офицерских землянок, выполнял всякую работу, мерз на посту.

Изредка дежурил около радиостанции. На передовую меня

сперва не брали, да и больших боев, к счастью, не было. Одним

словом, я не сразу попал в мясорубку, а имел возможность

привыкнуть к военному быту постепенно.

Обстрелы первоначально не пугали меня. Просто я не сразу

понял, в чем дело. Грохот, рядом падают люди, стоны, брызги

крови на снегу. А я стою себе, хлопаю глазами. Часто меня

сшибали с ног и материли, чтоб не маячил на открытом месте.

Но осколки и шальные пули пока меня не задевали. Очень скоро

я нашел свое призвание: бросался к раненым, перевязывал их и,

хотя опыта у меня не было, все получалось удачно — на

удивление профессиональным санитарам.

В конце ноября началось наше наступление. Только теперь я

узнал, что такое война, хотя по-прежнему в атаках еще не

участвовал. Сотни раненых убитых, холод, голод, напряжение,

недели без сна… В одну сравнительно тихую ночь, я сидел в

заснеженной яме, не в силах заснуть от холода. Чесал

завшивевшие бока и плакал от тоски и слабости. В эту ночь во

мне произошел перелом. Откуда-то появились силы. Под утро я

выполз из норы, стал рыскать по пустым немецким землянкам,

нашел мерзлую, как камень, картошку, развел костер, сварил в

каске варево и, набив брюхо, почувствовал уверенность в себе.

С этих пор началось мое перерождение. Появились защитные

реакции, появилась энергия. Появилось чутье, подсказывавшее,

как надо себя вести. Появилась хватка. Я стал добывать жратву.

То нарубил топором конины от ляжки убитого немецкого битюга

— от мороза он окаменел. То нашел заброшенную

картофельную яму. Однажды миной убило проезжавшую мимо

лошадь. Через двадцать минут от нее осталась лишь грива и

внутренности, так как умельцы вроде меня моментально

- 20 -

разрезали мясо на куски. Возница даже не успел прийти в себя,

так и остался сидеть в санях с вожжами в руке. В другой раз мы

маршировали по дороге и вдруг впереди перевернуло снарядом

кухню. Гречневая кашица вылилась на снег. Моментально, не

сговариваясь, все достали ложки и начался пир! Но движение на

дороге не остановишь! Через кашу проехал воз с сеном,

грузовик, а мы все ели и ели, пока оставалось что есть… Я

собирал сухари и корки около складов, кухонь — одним словом,

добывал еду, где только мог.

Наступление продолжалось, сначала успешно. Немцы бежали,

побросав пушки, машины, всякие припасы, перестреляв коней.

Убедился я, что рассказы об их зверствах не выдумка

газетчиков. Видел трупы сожженных пленных с вырезанными на

спинах звездами. Деревни на пути отхода были все разбиты,

жители выгнаны. Их оставалось совсем немного — голодных,

оборванных, жалких.

Меня стали брать на передовую. Помнятся адские обстрелы,

ползанье по-пластунски в снегу. Кровь, кровь, кровь. В эти дни я

был первый раз ранен, правда рана была пустяшная —

царапина. Дело было так. Ночью, измученные, мы подошли к

заброшенному школьному зданию. В пустых классах было

теплей, чем на снегу, была солома и спали какие-то солдаты. Мы

улеглись рядом и тотчас уснули. Потом кто-то проснулся и

разглядел: спим рядом с немцами! Все вскочили, в темноте

началась стрельба, потасовка, шум, крики, стоны, брань. Били

кто кого, не разобрав ничего в сумятице. Я получил удар штыком

в ляжку, ударил кого-то ножом, потом все разбежались в разные

стороны, лязгая зубами, всем стало жарко. Сняв штаны, я

определил по форме шрама, что штык был немецкий, плоский. В

санчасть не пошел, рана заросла сама недели через две.

На передовой было легче раздобыть жратву. Ночью можно

выползти на нейтральную полосу, кинжалом срезать вещмешки с

убитых, а в них — сухари, иногда консервы и сахар. Многие

занимались этим в минуты затишья. Многие не возвратились,

ибо немецкие пулеметчики не дремали. Однажды какой-то

старшина, видимо спьяна, заехал на санях на нейтральную

полосу, где и он, и лошадь были тотчас убиты. А в санях была

еда — хлеб, консервы, водка. Сразу же нашлись охотники

вытащить эти ценности. Сперва вылезли двое и были сражены

- 21 -

пулями, потом еще трое. Больше желающих не было. Ночью

отличился я. Поняв, что немцы стреляют, услышав даже шорох,

я решил ничего не брать, а лишь перерезал сбрую, привязал к

саням телефонный кабель и благополучно вернулся в траншею.

Затем — раз, два, взяли! — мы подтянули сани. Все продукты

были изрешечены пулями, водка вытекла, и, все же нажрались

всласть!

У железной дороги Мга — Кириши наше наступление заглохло, а

немцы заняли прочные позиции. Здесь, в большой деревне

Находы, от которой сейчас не осталось и следа, я встретил

новый 1942 год. Конец 1941 был омрачен отвратительным

эпизодом. Дня за три до этого начальство нашего дивизиона

получило приказ выйти в немецкий тыл через брешь в обороне и

оттуда корректировать стрельбу пушек. В страшный мороз, по

глубоким сугробам, среди девственного леса шли мы километров

двадцать на лыжах. Ракеты, освещавшие передовую, остались

позади. Луна светила. Кругом стояли огромные ели. Наконец, на

полянке обнаружились землянки, вырытые еще летом. Решили в

них отдохнуть и обогреться. Наступил рассвет, и вдруг кто-то

заорал:

— Немцы!

Я находился в крайней землянке и среагировал позже всех.

Выбравшись на свет божий, я никого не увидел и только

вдалеке, в лесу, мелькали фигуры моих убегавших однополчан.

Мне оставалось лишь идти вслед за ними. Под елкой меня

встретил напуганный лейтенант с наганом наизготовку.

— А немцы?

— Не знаю, не видел…

Оказалось, что была паника, все побежали, а начальство

раньше всех. Все бы ничего, да в горячке в землянке забыли

рацию. А я-то и не знал! Решили вернуться. Но теперь

оказалось, что немцы действительно заняли наше место.

Завязалась перестрелка и мы ретировались, несолоно

хлебавши. Рация была потеряна, приказ не выполнен. Перед

Новым годом последовали репрессии. Приехал следователь,

были допросы. Нашелся козел отпущения — начальник рации,

симпатичный сержант Фомин. Потом состоялось заседание

трибунала — спектакль с заранее предопределенным финалом.

Финал, впрочем, оказался лучше, чем мы ожидали — Фомин и

- 22 -

еще один солдат, укравший мед у хозяйки в Находах, получили

по десять лет тюрьмы с отбытием наказания после окончания

войны. Барданосов (так звали укравшего мед) вскоре искупил

свою вину: пуля пробила ему легкое. Выжил ли он, не знаю.

Фомин же долго и хорошо служил с нами, и, очевидно, позже его

реабилитировали. Но в канун Нового года всем было тошно.

Вернувшись с передовой, я уснул в теплой землянке, проспал

полночь и даже не услышал пальбы, которая поднялась в этот

час повсюду.

Вскоре мы покинули Находы — последнюю деревню, которую я

видел до середины 1943 года. Полк перебазировался в

болотистое мелколесье около станции Погостье. Все думали, что

задержка здесь временная, пройдет два-три дня, и мы двинемся

дальше. Однако судьба решила иначе. В этих болотах и лесах

мы застряли на целых два года! А все пережитое нами — это

были лишь цветочки, ягодки предстояли впереди!

 

Погостье

 

Тот, кто забывает свою историю, обречен на ее повторение

Древний философ

 

На юго-восток от Мги, среди лесов и болот затерялся маленький

полустанок Погостье. Несколько домиков на берегу черной от

торфа речки, кустарники, заросли берез, ольхи и бесконечные

болота. Пассажиры идущих мимо поездов даже и не думают

поглядеть в окно, проезжая через это забытое Богом место. Не

знали о нем до войны, не знают и сейчас. А между тем здесь

происходила одна из кровопролитнейших битв Ленинградского

фронта. В военном дневнике начальника штаба сухопутных

войск Германии это место постоянно упоминается в период с

декабря 1941 по май 1942 года, да и позже, до января 1944.

Упоминается как горячая точка, где сложилась опасная военная

ситуация. Дело в том, что полустанок Погостье был исходным

пунктом при попытке снять блокаду Ленинграда. Здесь

начиналась так называемая Любаньская операция. Наши войска

(54-я армия) должны были прорвать фронт, продвинуться до

станции Любань на железной дороге Ленинград — Москва и

соединиться там со 2-й ударной армией, наступавшей от

- 23 -

Мясного Бора на Волхове. Таким образом, немецкая группировка

под Ленинградом расчленялась и уничтожалась с последующим

снятием блокады. Известно, что из этого замысла получилось. 2

я ударная армия попала в окружение и была сама частично

уничтожена, частично пленена вместе с ее командующим,

генералом Власовым, а 54-я, после трехмесячных жесточайших

боев, залив кровью Погостье и его окрестности, прорвалась

километров на двадцать вперед. Ее полки немного не дошли до

Любани, но в очередной раз потеряв почти весь свой состав,

надолго застряли в диких лесах и болотах.

Теперь эта операция, как «не имевшая успеха», забыта. И даже

генерал Федюнинский, командовавший в то время 54-й армией,

стыдливо умалчивает о ней в своих мемуарах, упомянув, правда,

что это было «самое трудное, самое тяжелое время» в его

военной карьере.

Мы приехали под Погостье в начале января 1942 года, ранним

утром. Снежный покров расстилался на болотах. Чахлые

деревья поднимались из сугробов. У дороги тут и там виднелись

свежие могилы — холмики с деревянным столбиком у изголовья.

В серых сумерках клубился морозный туман. Температура была

около тридцати градусов ниже нуля. Недалеко грохотало и

ухало, мимо нас пролетали шальные пули. Кругом виднелось

множество машин, каких-то ящиков и разное снаряжение, кое-как

замаскированное ветвями. Разрозненные группы солдат и

отдельные согбенные фигуры медленно ползли в разных

направлениях.

Раненый рассказал нам, что очередная наша атака на Погостье

захлебнулась и что огневые точки немцев, врытые в

железнодорожную насыпь, сметают все живое шквальным

пулеметным огнем. Подступы к станции интенсивно

обстреливает артиллерия и минометы. Головы поднять

невозможно. Он же сообщил нам, что станцию Погостье наши,

якобы, взяли с ходу, в конце декабря, когда впервые

приблизились к этим местам. Но в станционных зданиях

оказался запас спирта, и перепившиеся герои были вырезаны

подоспевшими немцами. С тех пор все попытки прорваться

оканчиваются крахом. История типичная! Сколько раз потом

приходилось ее слышать в разное время и на различных

участках фронта!

- 24 -

Между тем наши пушки заняли позиции, открыли огонь. Мы же

стали устраиваться в лесу. Мерзлую землю удалось раздолбить

лишь на глубину сорока-пятидесяти сантиметров. Ниже была

вода, поэтому наши убежища получились неглубокими. В них

можно было вползти через специальный лаз, закрываемый

плащ-палаткой, и находиться там только лежа. Но зато в глубине

топилась печурка, сделанная из старого ведра, и была банная,

мокрая теплота. От огня снег превращался в воду, вода в пар.

Дня через три все высохло и стало совсем уютно, во всяком

случае, спали мы в тепле, а это было великое счастье! Иногда

для освещения землянки жгли телефонный кабель. Он горел

смрадным смоляным пламенем, распространяя зловоние и

копоть, оседавшую на лицах. По утрам, выползая из нор,

солдаты выхаркивали и высмаркивали на белый снег черные

смолистые сгустки сажи. Вспоминаю, как однажды утром я

высунул из землянки свою опухшую, грязную физиономию.

После непроглядного мрака солнечные лучи ослепляли, и я

долго моргал, озираясь кругом. Оказывается, за мною наблюдал

старшина, стоявший рядом. Он с усмешкой заметил:

— Не понимаю, лицом или задницей вперед лезешь…

Он же обычно приветствовал меня, желая подчеркнуть мое

крайнее истощение, следующими любезными словами:

— Ну, что, все писаешь на лапоть?

И все же жизнь в землянках под Погостьем была роскошью и

привилегией, так как большинство солдат, прежде всего

пехотинцы, ночевали прямо на снегу. Костер не всегда можно

было зажечь из-за авиации, и множество людей обмораживали

носы, пальцы на руках и ногах, а иногда замерзали совсем.

Солдаты имели страшный вид: почерневшие, с красными

воспаленными глазами, в прожженных шинелях и валенках.

Особенно трудно было уберечь от мороза раненых. Их обычно

волокли по снегу на специальных легких деревянных лодочках, а

для сохранения тепла обкладывали химическими грелками. Это

были небольшие зеленые брезентовые подушечки. Требовалось

налить внутрь немного воды, после чего происходила

химическая реакция с выделением тепла, держащегося часа

два-три. Иногда волокушу тянули собаки — милые, умные

создания. Обычно санитар выпускал вожака упряжки под

обстрел, на нейтральную полосу, куда человеку не пробраться.

- 25 -

Пес разыскивал раненого, возвращался и вновь полз туда же со

всей упряжкой. Собаки умудрялись подтащить волокушу к

здоровому боку раненого, помогали ему перевалиться в лодочку

и ползком выбирались из опасной зоны!

Тяжкой была судьба тяжелораненых. Чаще всего их вообще

невозможно было вытянуть из-под обстрела. Но и для тех, кого

вынесли с нейтральной полосы, страдания не кончались. Путь

до санчасти был долог, а до госпиталя измерялся многими

часами. Достигнув госпитальных палаток, нужно было ждать, так

как врачи, несмотря на самоотверженную, круглосуточную

работу в течение долгих недель, не успевали обработать всех.

Длинная очередь окровавленных носилок со стонущими,

мечущимися в лихорадке или застывшими в шоке людьми ждала

их. Раненные в живот не выдерживали такого ожидания.

Умирали и многие другие. Правда, в последующие годы

положение намного улучшилось.

Однако, как я узнал позже, положение раненых зимою 1942 года

на некоторых других участках советско-германского фронта было

еще хуже. Об одном эпизоде рассказал мне в госпитале сосед

по койке: «В сорок первом нашу дивизию бросили под Мурманск

для подкрепления оборонявшихся там частей. Пешим ходом

двинулись мы по тундре на запад. Вскоре дивизия попала под

обстрел, и начался снежный буран. Раненный в руку, не дойдя

до передовой, я двинулся обратно. Ветер крепчал, вьюга выла,

снежный вихрь сбивал с ног. С трудом преодолев несколько

километров, обессиленный, добрался я до землянки, где

находился обогревательный пункт. Войти туда было почти

невозможно. Раненые стояли вплотную, прижавшись друг к

другу, заполнив все помещение. Все же мне удалось

протиснуться внутрь, где я спал стоя до утра. Утром снаружи

раздался крик: "Есть кто живой? Выходи!" Это приехали

санитары. Из землянки выползло человека три-четыре,

остальные замерзли. А около входа громоздился штабель

запорошенных снегом мертвецов. То были раненые,

привезенные ночью с передовой на обогревательный пункт и

замерзшие здесь… Как оказалось, и дивизия почти вся замерзла

в эту ночь на открытых ветру горных дорогах. Буран был очень

сильный. Я отделался лишь подмороженным лицом и

пальцами…».

- 26 -

Между тем, в месте нашего расположения под Погостьем

(примерно в полукилометре от передовой) становилось все

многолюдней. В березняке образовался целый город. Палатки,

землянки, шалаши, штабы, склады, кухни. Все это дымило,

обрастало суетящимися людьми, и немецкий самолет

корректировщик по прозвищу «кочерга» (что-то кривое было в

его очертаниях) сразу обнаружил нас. Начался обстрел, редкий,

но продолжавшийся почти постоянно много дней, то усиливаясь,

то ослабевая. К нему привыкли, хотя ежедневно было несколько

убитых и раненых. Но что это по сравнению с сотнями,

гибнущими на передовой! Тут я расстался с сослуживцем,

приехавшим вместе со мною из ленинградской радиошколы. Это

был некто Неелов. Осколок пробил ему горло, как кажется, не

задев жизненных центров. Он даже мог говорить шепотом.

Перемотав ему горло бинтом, я отвез его на попутной машине в

санчасть, расположившуюся километрах в пяти от нас в

палатках.

Странные, диковинные картины наблюдал я на прифронтовой

дороге. Оживленная как проспект, она имела двустороннее

движение. Туда шло пополнение, везли оружие и еду, шли танки.

Обратно тянули раненых. А по обочинам происходила суета. Вот,

разостлав плащ-палатку на снегу, делят хлеб. Но разрезать его

невозможно, и солдаты пилят мерзлую буханку двуручной пилой.

Потом куски и «опилки» разделяют на равные части, один из

присутствующих отворачивается, другой кричит: «Кому?» Дележ

свершается без обиды, по справедливости. Такой хлеб надо

сосать, как леденец пока он не оттает. Холод стоял страшный:

суп замерзал в котелке, а плевок, не долетев до земли,

превращался в сосульку и звонко брякал о твердую землю… Вот

закапывают в снег мертвеца, недовезенного до госпиталя

раненого, который то ли замерз, то ли истек кровью. Вот

торгуются, меняя водку на хлеб. Вот повар варит баланду,

мешая в котле огромной ложкой. Валит пар, а под котлом весело

потрескивает огонь… На опушке леса я наткнулся на пустые

еловые шалаши. Вокруг них разбросаны десятки черных морских

бушлатов, фуражки с «капустой», бескозырки с ленточками и

множество щегольских черных полуботинок. Здесь вчера

переодевали в армейскую теплую одежду морских пехотинцев,

пришедших из Ленинграда. Морячки ушли, чтобы больше не

- 27 -

вернуться, а их барахло, никому не нужное, заметает редкий

снежок… Дальше, с грузовика выдают солдатам белый (!) хлеб.

(Жрать-то как хочется!!!) Это пришел отряд «политбойцов». Их

кормят перед очередной атакой. С ними связаны большие

надежды командования. Но и с морской пехотой тоже были

связаны большие надежды… У дороги стоят повозки и передки

орудий. Сами орудия и их персонал ушли в бой. Барахло,

очевидно, уже никому не принадлежит, и расторопные тыловички

обшаривают этот обоз в поисках съестного. У меня для такой

операции еще не хватает «фронтовой закалки»… Опять кого-то

хоронят, и опять бредут раненые… С грузовика оглушительно

лупит по самолету автоматическая зенитная пушчонка. Та-тах!

Та-тах! Тэтах!.. Но все мимо…

Вдруг серия разрывов снарядов. Дальше, ближе, рядом. На

земле корчится в крови часовой, который стоял у штабной

землянки. Схватился за ногу пожилой солдат, шедший по дороге.

Рядом с ним девчушка-санинструктор. Ревет в три ручья,

дорожки слез бегут по грязному, много дней не мытому лицу.

Руки дрожат, растерялась. Жалкое зрелище! Солдат спокойно

снимает штаны, перевязывает кровоточащую дырку у себя на

бедре и еще находит силы утешать и уговаривать девицу:

«Дочка, не бойся, не плачь!»… Не женское это дело — война.

Спору нет, было много героинь, которых можно поставить в

пример мужчинам. Но слишком жестоко заставлять женщин

испытывать мучения фронта. И если бы только это! Тяжело им

было в окружении мужиков. Голодным солдатам, правда, было

не до баб, но начальство добивалось своего любыми

средствами, от грубого нажима до самых изысканных

ухаживаний. Среди множества кавалеров были удальцы на

любой вкус: и спеть, и сплясать, и красно поговорить, а для

образованных — почитать Блока или Лермонтова… И ехали

девушки домой с прибавлением семейства. Кажется, это

называлось на языке военных канцелярий «уехать по приказу

009». В нашей части из пятидесяти прибывших в 1942 году к

концу войны осталось только два солдата прекрасного пола. Но

«уехать по приказу 009» — это самый лучший выход. Бывало

хуже. Мне рассказывали, как некий полковник Волков

выстраивал женское пополнение и, проходя вдоль строя,

отбирал приглянувшихся ему красоток. Такие становились его

- 28 -

ППЖ, а если сопротивлялись — на губу, в холодную землянку, на

хлеб и воду! Потом крошка шла по рукам, доставалась разным

помам и замам. В лучших азиатских традициях!

В армейской жизни под Погостьем сложился между тем

своеобразный ритм. Ночью подходило пополнение: пятьсот —

тысяча — две-три тысячи человек. То моряки, то маршевые роты

из Сибири, то блокадники (их переправляли по замерзшему

Ладожскому озеру). Утром, после редкой артподготовки, они шли

в атаку и оставались лежать перед железнодорожной насыпью.

Двигались в атаку черепашьим шагом, пробивая в глубоком

снегу траншею, да и сил было мало, особенно у ленинградцев.

Снег стоял выше пояса, убитые не падали, застревали в

сугробах. Трупы засыпало свежим снежком, а на другой день

была новая атака, новые трупы, и за зиму образовались

наслоения мертвецов, которые только весною обнажились от

снега, — скрюченные, перекореженные, разорванные,

раздавленные тела. Целые штабеля.

О неудачах под Погостьем, об их причинах, о несогласованности,

неразберихе, плохом планировании, плохой разведке, отсутствии

взаимодействия частей и родов войск кое-что говорилось в

нашей печати, в мемуарах и специальных статьях.

Погостьинские бои были в какой-то мере типичны для всего

русско-немецкого фронта 1942 года. Везде происходило нечто

подобное, везде — и на Севере, и на Юге, и подо Ржевом, и под

Старой Руссой — были свои Погостья…

В начале войны немецкие армии вошли на нашу территорию, как

раскаленный нож в масло. Чтобы затормозить их движение не

нашлось другого средства, как залить кровью лезвие этого ножа.

Постепенно он начал ржаветь и тупеть и двигался все

медленней. А кровь лилась и лилась. Так сгорело ленинградское

ополчение. Двести тысяч лучших, цвет города. Но вот нож

остановился. Был он, однако, еще прочен, назад его подвинуть

почти не удавалось. И весь 1942 год лилась и лилась кровь, все

же помаленьку подтачивая это страшное лезвие. Так ковалась

наша будущая победа.

Кадровая армия погибла на границе. У новых формирований

оружия было в обрез, боеприпасов и того меньше. Опытных

командиров — наперечет. Шли в бой необученные новобранцы…

— Атаковать! — звонит Хозяин из Кремля.

- 29 -

— Атаковать! — телефонирует генерал из теплого кабинета.

— Атаковать! — приказывает полковник из прочной землянки.

И встает сотня Иванов, и бредет по глубокому снегу под

перекрестные трассы немецких пулеметов. А немцы в теплых

дзотах, сытые и пьяные, наглые, все предусмотрели, все

рассчитали, все пристреляли и бьют, бьют, как в тире. Однако и

вражеским солдатам было не так легко. Недавно один немецкий

ветеран рассказал мне о том, что среди пулеметчиков их полка

были случаи помешательства: не так просто убивать людей ряд

за рядом — а они все идут и идут, и нет им конца.

Полковник знает, что атака бесполезна, что будут лишь новые

трупы. Уже в некоторых дивизиях остались лишь штабы и три

четыре десятка людей. Были случаи, когда дивизия, начиная

сражение, имела 6–7 тысяч штыков, а в конце операции ее

потери составляли 10–12 тысяч — за счет постоянных

пополнений! А людей все время не хватало! Оперативная карта

Погостья усыпана номерами частей, а солдат в них нет. Но

полковник выполняет приказ и гонит людей в атаку. Если у него

болит душа и есть совесть, он сам участвует в бою и гибнет.

Происходит своеобразный естественный отбор. Слабонервные и

чувствительные не выживают. Остаются жестокие, сильные

личности, способные воевать в сложившихся условиях. Им

известен один только способ войны — давить массой тел. Кто

нибудь да убьет немца. И медленно, но верно кадровые

немецкие дивизии тают.

Хорошо, если полковник попытается продумать и подготовить

атаку, проверить, сделано ли все возможное. А часто он просто

бездарен, ленив, пьян. Часто ему не хочется покидать теплое

укрытие и лезть под пули… Часто артиллерийский офицер

выявил цели недостаточно, и, чтобы не рисковать, стреляет

издали по площадям, хорошо, если не по своим, хотя и такое

случалось нередко… Бывает, что снабженец запил и веселится с

бабами в ближайшей деревне, а снаряды и еда не подвезены…

Или майор сбился с пути и по компасу вывел свой батальон

совсем не туда, куда надо… Путаница, неразбериха, недоделки,

очковтирательство, невыполнение долга, так свойственные нам в

мирной жизни, на войне проявляются ярче, чем где-либо. И за

все одна плата — кровь. Иваны идут в атаку и гибнут, а сидящий

в укрытии все гонит и гонит их. Удивительно различаются

- 30 -

психология человека, идущего на штурм, и того, кто наблюдает

за атакой — когда самому не надо умирать, все кажется просто:

вперед и вперед!

Однажды ночью я замещал телефониста у аппарата. Тогдашняя

связь была примитивна и разговоры по всем линиям слышались

во всех точках, я узнал как разговаривает наш командующий И.

И. Федюнинский с командирами дивизий: «Вашу мать! Вперед!!!

Не продвинешься — расстреляю! Вашу мать! Атаковать! Вашу

мать!»… Года два назад престарелый Иван Иванович, добрый

дедушка, рассказал по телевизору октябрятам о войне совсем в

других тонах…

Говоря языком притчи, происходило следующее: в доме зачлись

клопы и хозяин велел жителям сжечь дом и гореть самим вместе

с клопами. Кто-то останется и все отстроит заново… Иначе мы

не умели и не могли. Я где-то читал, что английская разведка

готовит своих агентов десятилетиями. Их учат в лучших

колледжах, создают атлетов, интеллектуалов способных на все

знатоков своего дела. Затем такие агенты вершат глобальные

дела. В азиатских странах задание дается тысяче или десяти

тысячам кое-как, наскоро натасканных людей в расчете на то,

что даже если почти все провалятся и будут уничтожены, хоть

один выполнит свою миссию. Ни времени, ни средств на

подготовку, ни опытных учителей здесь нет. Все делается

второпях — раньше не успели, не подумали или даже делали

немало, но не так. Все совершается самотеком, по интуиции,

массой, числом. Вот этим вторым способом мы и воевали. В

1942 году альтернативы не было. Мудрый Хозяин в Кремле все

прекрасно понимал, знал и, подавляя всех железной волей,

командовал одно: «Атаковать!» И мы атаковали, атаковали,

атаковали… И горы трупов у Погостий, Невских пятачков,

безымянных высот росли, росли, росли. Так готовилась будущая

победа.

Если бы немцы заполнили наши штабы шпионами, а войска

диверсантами, если бы было массовое предательство и враги

разработали бы детальный план развала нашей армии, они не

достигли бы того эффекта, который был результатом идиотизма,

тупости, безответственности начальства и беспомощной

покорности солдат. Я видел это в Погостье, а это, как оказалось,

было везде.

- 31 -

На войне особенно отчетливо проявилась подлость

большевистского строя. Как в мирное время проводились аресты

и казни самых работящих, честных, интеллигентных, активных и

разумных людей, так и на фронте происходило то же самое, но в

еще более открытой, омерзительной форме. Приведу пример. Из

высших сфер поступает приказ: взять высоту. Полк штурмует ее

неделю за неделей, теряя множество людей в день. Пополнения

идут беспрерывно, в людях дефицита нет. Но среди них опухшие

дистрофики из Ленинграда, которым только что врачи приписали

постельный режим и усиленное питание на три недели. Среди

них младенцы 1926 года рождения, то есть четырнадцатилетние,

не подлежащие призыву в армию… «Вперрред!!!», и все.

Наконец какой-то солдат или лейтенант, командир взвода, или

капитан, командир роты (что реже), видя это вопиющее

безобразие, восклицает: «Нельзя же гробить людей!

Там же, на высоте, бетонный дот! А у нас лишь 76

миллиметровая пушчонка! Она его не пробьет!»… Сразу же

подключается политрук, СМЕРШ и трибунал. Один из стукачей,

которых полно в каждом подразделении, свидетельствует: «Да, в

присутствии солдат усомнился в нашей победе». Тотчас же

заполняют уже готовый бланк, куда надо только вписать

фамилию, и готово: «Расстрелять перед строем!» или

«Отправить в штрафную роту!», что то же самое. Так гибли

самые честные, чувствовавшие свою ответственность перед

обществом, люди. А остальные — «Вперрред, в атаку!» «Нет

таких крепостей, которые не могли бы взять большевики!» А

немцы врылись в землю, создав целый лабиринт траншей и

укрытий. Поди их достань! Шло глупое, бессмысленное убийство

наших солдат. Надо думать, эта селекция русского народа —

бомба замедленного действия: она взорвется через несколько

поколений, в XXI или XXII веке, когда отобранная и взлелеянная

большевиками масса подонков породит новые поколения себе

подобных.

Легко писать это, когда прошли годы, когда затянулись воронки в

Погостье, когда почти все забыли эту маленькую станцию. И уже

притупились тоска и отчаяние, которые пришлось тогда

пережить. Представить это отчаяние невозможно, и поймет его

лишь тот, кто сам на себе испытал необходимость просто встать

и идти умирать. Не кто-нибудь другой, а именно ты, и не

- 32 -

когда-нибудь, а сейчас, сию минуту, ты должен идти в огонь, где

в лучшем случае тебя легко ранит, а в худшем — либо оторвет

челюсть, либо разворотит живот, либо выбьет глаза, либо снесет

череп. Именно тебе, хотя тебе так хочется жить! Тебе, у которого

было столько надежд. Тебе, который еще и не жил, еще ничего

не видел. Тебе, у которого все впереди, когда тебе всего

семнадцать! Ты должен быть готов умереть не только сейчас, но

и постоянно. Сегодня тебе повезло, смерть прошла мимо. Но

завтра опять надо атаковать. Опять надо умирать, и не геройски,

а без помпы, без оркестра и речей, в грязи, в смраде. И смерти

твоей никто не заметит: ляжешь в большой штабель трупов у

железной дороги и сгниешь, забытый всеми в липкой жиже

погостьинских болот.

Бедные, бедные русские мужики! Они оказались между

жерновами исторической мельницы, между двумя геноцидами. С

одной стороны их уничтожал Сталин, загоняя пулями в

социализм, а теперь, в 1941–1945, Гитлер убивал мириады ни в

чем не повинных людей. Так ковалась Победа, так уничтожалась

русская нация, прежде всего душа ее. Смогут ли жить потомки

тех кто остался? И вообще, что будет с Россией?

Почему же шли на смерть, хотя ясно понимали ее

неизбежность? Почему же шли, хотя и не хотели? Шли, не

просто страшась смерти, а охваченные ужасом, и все же шли!

Раздумывать и обосновывать свои поступки тогда не

приходилось. Было не до того. Просто вставали и шли, потому

что НАДО! Вежливо выслушивали напутствие политруков —

малограмотное переложение дубовых и пустых газетных

передовиц — и шли. Вовсе не воодушевленные какими-то

идеями или лозунгами, а потому, что НАДО. Так, видимо, ходили

умирать и предки наши на Куликовом поле либо под Бородином.

Вряд ли размышляли они об исторических перспективах и

величии нашего народа… Выйдя на нейтральную полосу, вовсе

не кричали «За Родину! За Сталина!», как пишут в романах. Над

передовой слышен был хриплый вой и густая матерная брань,

пока пули и осколки не затыкали орущие глотки. До Сталина ли

было, когда смерть рядом. Откуда же сейчас, в шестидесятые

годы, опять возник миф, что победили только благодаря Сталину,

под знаменем Сталина? У меня на этот счет нет сомнений. Те,

кто победил, либо полегли на поле боя, либо спились,

- 33 -

подавленные послевоенными тяготами. Ведь не только война, но

и восстановление страны прошло за их счет. Те же из них, кто

еще жив, молчат, сломленные. Остались у власти и сохранили

силы другие — те, кто загонял людей в лагеря, те, кто гнал в

бессмысленные кровавые атаки на войне. Они действовали

именем Сталина, они и сейчас кричат об этом. Не было на

передовой: «За Сталина!». Комиссары пытались вбить это в

наши головы, но в атаках комиссаров не было. Все это накипь…

Конечно же, шли в атаку не все, хотя и большинство. Один

прятался в ямку, вжавшись в землю. Тут выступал политрук в

основной своей роли: тыча наганом в рожи, он гнал робких

вперед… Были дезертиры. Этих ловили и тут же расстреливали

перед строем, чтоб другим было неповадно… Карательные

органы работали у нас прекрасно. И это тоже в наших лучших

традициях. От Малюты Скуратова до Берии в их рядах всегда

были профессионалы, и всегда находилось много желающих

посвятить себя этому благородному и необходимому всякому

государству делу. В мирное время эта профессия легче и

интересней, чем хлебопашество или труд у станка. И барыш

больше, и власть над другими полная. А в войну не надо

подставлять свою голову под пули, лишь следи, чтоб другие

делали это исправно.

Войска шли в атаку, движимые ужасом. Ужасна была встреча с

немцами, с их пулеметами и танками, огненной мясорубкой

бомбежки и артиллерийского обстрела. Не меньший ужас

вызывала неумолимая угроза расстрела. Чтобы держать в

повиновении аморфную массу плохо обученных солдат,

расстрелы проводились перед боем. Хватали каких-нибудь

хилых доходяг или тех, кто что-нибудь сболтнул, или случайных

дезертиров, которых всегда было достаточно. Выстраивали

дивизию буквой «П» и без разговоров приканчивали несчастных.

Эта профилактическая политработа имела следствием страх

перед НКВД и комиссарами — больший, чем перед немцами. А в

наступлении, если повернешь назад, получишь пулю от

заградотряда. Страх заставлял солдат идти на смерть. На это и

рассчитывала наша мудрая партия, руководитель и организатор

наших побед. Расстреливали, конечно, и после неудачного боя. А

бывало и так, что заградотряды косили из пулеметов

отступавшие без приказа полки. Отсюда и боеспособность наших

- 34 -

доблестных войск.

Многие сдавались в плен, но, как известно, у немцев не кормили

сладкими пирогами… Были самострелы, которые ранили себя с

целью избежать боя и возможной смерти. Стрелялись через

буханку хлеба, чтобы копоть от близкого выстрела не изобличила

членовредительства. Стрелялись через мертвецов, чтобы ввести

в заблуждение врачей. Стреляли друг другу в руки и ноги,

предварительно сговорившись. Особенно много было среди

самострелов казахов, узбеков и других азиатов. Совсем не

хотели они воевать. Большей частью членовредителей

разоблачали и расстреливали. Однажды в погостьинском лесу я

встретил целый отряд — человек двадцать пять с руками в

кровавых повязках. Их вели куда-то конвоиры из СМЕРШа с

винтовками наперевес. В другой раз, доставив в санчасть

очередного раненого, я увидел в операционной человека с

оторванной кистью руки. Рядом дежурил часовой. Санитары

рассказали мне следующую историю. Некто Шебес, писарь

продовольственного склада, был переведен в разведку. Здесь он

узнал, что на передовой стреляют и можно погибнуть. Тогда

Шебес забрался в дзот, высунул из амбразуры кулак с запалом

от гранаты и взорвал его. Солдаты, ничего не подозревая,

отправили Шебеса, как раненого, в медсанбат. И уехал бы он в

тыл, домой, если бы не старший лейтенант Толстой — наш

контрразведчик. Это был прирожденный мастер своего дела,

профессионал высокого класса. Один вид его приводил в трепет.

Огромные холодные глаза, длинные, извивающиеся пальцы…

Толстой пошел на передовую, нашел дзот, нашел оторванные

пальцы, разорванную перчатку и успел догнать Шебеса в

медсанбате. Увидев его, Шебес забился в истерике и во всем

сознался. Позже его расстреляли.

Чтобы не идти в бой, ловкачи стремились устроиться на

тепленькие местечки: при кухне, тыловым писарем,

кладовщиком, ординарцем начальника и т. д. и т. п. Многим это

удавалось. Но когда в ротах оставались единицы, тылы

прочесывали железным гребнем, отдирая присосавшихся и

направляя их в бой. Оставались на местах самые пронырливые.

И здесь шел тоже естественный отбор. Честного заведующего

продовольственным складом, например, всегда отправляли на

передовую, оставляя ворюгу. Честный ведь все сполна отдаст

- 35 -

солдатам, не утаив ничего ни для себя, ни для начальства. Но

начальство любит пожрать пожирней. Ворюга же, не забывая

себя, всегда ублажит вышестоящего. Как же можно лишиться

столь ценного кадра? Кого же посылать на передовую? Конечно,

честного! Складывалась своеобразная круговая порука — свой

поддерживал своего, а если какой-нибудь идиот пытался

добиться справедливости, его топили все вместе. Иными

словами, явно и неприкрыто происходило то, что в мирное время

завуалировано и менее заметно. На этом стояла, стоит и стоять

будет земля русская.

Война — самое большое свинство, которое когда-либо изобрел

род человеческий. Подавляет на войне не только сознание

неизбежности смерти. Подавляет мелкая несправедливость,

подлость ближнего, разгул пороков и господство грубой силы…

Опухший от голода, ты хлебаешь пустую баланду — вода с

водою, а рядом офицер жрет масло. Ему полагается спецпаек да

для него же каптенармус ворует продукты из солдатского котла.

На тридцатиградусном морозе ты строишь теплую землянку для

начальства, а сам мерзнешь на снегу. Под пули ты обязан лезть

первым и т. д. и т. п. Но ко всему этому быстро привыкаешь, это

выглядит страшным лишь после гражданской изнеженности. А

спецпаек для начальства — это тоже историческая

необходимость. Надо поддержать офицерский корпус — костяк

армии. Вокруг него все вертится на войне. Выбывают в бою в

основном солдаты, а около офицерского ядра формируется

новая часть… Милый Кеша Потапов из Якутска рассказывал

мне, что во время войны Хозяин направил в Якутию огромный

план хлебопоставок. Местный начальник, обосновавший

невозможность его выполнения, был снят и арестован как «враг

народа». Из центра приехал другой, который добился изъятия

всех запасов зерна подчистую. Он получил орден. Зимой

начался повальный голод и чуть не треть людей вымерла,

остальные кое-как выжили. Но план был выполнен, армия

обеспечена хлебом. А люди? Люди родились новые, и сейчас их

больше, чем раньше. Мудрый Хозяин знал, что делал,

осуществляя историческую необходимость… Поэтому молчи в

тряпочку — подумаешь, украли у тебя полпорции мяса и сахар!

Что касается одежды, была она на фронте хоть и простая,

грубая, но теплая и удобная. На это обижаться не приходится.

- 36 -

Предусмотрительные немцы ничего подобного не имели и всегда

сильно мерзли.

Оружие у немцев и у нас было неплохое, однако немцы были

лучше обучены и не лезли зря под пули. Вспоминаю, как

происходило обучение нашего, вновь сформированного,

пехотного полка: мы бегали по лесу, кричали «Ура» и ни разу не

стреляли по мишеням — берегли патроны. У немцев все было

наоборот: каждый солдат отлично стрелял. Умел быстро

окопаться и оценить обстановку.

Однажды я решил испытать хваленый немецкий пулемет МГ

(машин гевер), выпускавший, как говорили, восемьсот пуль в

минуту. Я взял его из рук мертвого немца, повесил себе на шею

— двенадцать килограммов железа. Плюс еще более трех

килограммов патронов, запасных стволов и т. п., да еще гранаты,

еда и многое другое… Мы шли километров сорок и с каждым

шагом этот проклятый «машин гевер» становился все тяжелей и

тяжелей. Я совершенно изнемог и утешался лишь тем, что наш

«максим» еще тяжелее, более двадцати пяти килограммов.

Когда впереди показалась цепь атакующих немцев, я даже

обрадовался, плюхнулся в яму, прицелился, нажал курок…

— Доннер ветер! Таузен тойфель! Дрек мит пфеффер! Дейче

муттер!

Проклятая сволочь! Этот «машин гевер» никак не работал! В

ярости я бросил его в лужу, схватил автомат убитого соседа и

стал палить в наступающих… Эту атаку мы отбили…

Трудно подходить с обычными мерками к событиям, которые

тогда происходили. Если в мирное время вас сшибет автомобиль

или изобьет хулиган, или вы тяжело заболеете — это

запоминается на всю жизнь. И сколько разговоров будет по

этому поводу! На войне же случаи чудовищные становились

обыденностью. Чего стоил, например, переход через

железнодорожное полотно под Погостьем в январе 1942 года!

Этот участок простреливался и получил название «долина

смерти». (Их много было, таких долин, и в других местах.)

Ползем туда вдесятером, а обратно — вдвоем, и хорошо, если

не раненые. Перебегаем по трупам, прячемся за трупы — будто

так и надо. А завтра опять посылают туда же… А когда рядом

рвет в клочья человека, окатывает тебя его кровью, развешивает

на тебе его внутренности и мозг — этого достаточно в мирных

- 37 -

условиях, чтобы спятить.

Каждый день, каждый час случается что-то новое. То вдруг

немецкий снайпер уложил меня в воронку и не давал

шевелиться до ночи, стреляя после каждого моего движения. Три

часа на лютом морозе — и ногти слезли с обмороженных

пальцев. Правда, потом выросли — кривые, как у черта… То

немец забросил в мое укрытие гранату, но, слава Богу, у меня

уже выработалась четкая реакция и я успел молниеносно

выкинуть ее за бруствер, где она тотчас же грохнула… То во

время обеда немецкий снаряд пробил потолок в нашей

землянке, но не разорвался и только шипел на полу. «Ну что,

ребята, вынесите его и давайте обедать», — сказал лейтенант.

Из-за таких пустяков уже никто в это время не клал в штаны. Ко

всему привыкаешь. Однажды тяжелая мина угодила в нашу

землянку, разметала бревенчатый накат, но, к счастью, не

пробила его. Я даже не проснулся от страшного грохота,

содрогания почвы и от земли, посыпавшейся сверху. Обо всем

поведал мне утром связист Полукаров, который проводил ночи,

стоя на четвереньках, «в позе зенитной пушки», так как приступы

язвы желудка не давали ему уснуть.

Известна история, когда во время обстрела солдат ощутил

неизъяснимую тоску и потребность пойти к соседям. Сделав это,

он обнаружил соседнюю землянку разбитой, а всех людей —

погребенными под обломками. Пока он возвращался, его

собственное укрытие постигла та же участь. Со мною это тоже

произошло, правда, не под Погостьем, а позже, в 1944 году на

станции Стремутка около Пскова… А когда на тебя прет танк и

палит из пушки? А когда тебя атакуют, когда надо застрелить

человека, и успеть это сделать до того, как он убьет тебя? Но

обо всем этом уж столько писали, столько рассказывали

оставшиеся в живых, что тошно повторять. Удивительно лишь,

что человек так много мог вынести! И все же почти на каждом

уцелевшем война оставила свою печать.

Одни запили, чтобы отупеть и забыться. Так, перепив, старшина

Затанайченко пошел во весь рост на немцев: «Уу, гады!»… Мы

похоронили его рядом с лейтенантом Пахомовым — тихим и

добрым человеком, который умер, выпив с тоски два котелка

водки. На его могиле мы написали: «Погиб от руки немецко

фашистских захватчиков», то же самое сообщили домой. И это

- 38 -

была правильная, настоящая причина гибели бедного

лейтенанта. Их могилы исчезли уже в 1943 году… Многие

озверели и запятнали себя нечеловеческими безобразиями в

конце войны в Германии.

Многие убедились на войне, что жизнь человеческая ничего не

стоит и стали вести себя, руководствуясь принципом «лови

момент» — хватай жирный кусок любой ценой, дави ближнего,

любыми средствами урви от общего пирога как можно больше.

Иными словами, война легко подавляла в человеке извечные

принципы добра, морали, справедливости. Для меня Погостье

было переломным пунктом жизни. Там я был убит и раздавлен.

Там я обрел абсолютную уверенность в неизбежности

собственной гибели. Но там произошло мое возрождение в

новом качестве. Я жил как в бреду, плохо соображая, плохо

отдавая себе отчет в происходящем. Разум словно затух и едва

теплился в моем голодном, измученном теле. Духовная жизнь

пробуждалась только изредка. Когда выдавался свободный час,

я закрывал глаза в темной землянке и вспоминал дом,

солнечное лето, цветы, Эрмитаж, знакомые книги, знакомые

мелодии, и это было как маленький, едва тлеющий, но

согревавший меня огонек надежды среди мрачного ледяного

мира, среди жестокости, голода и смерти. Я забывался, не

понимая, где явь, где бред, где грезы, а где действительность.

Все путалось. Вероятно, эта трансформация, этот переход из

жизни в мечту спас меня. В Погостье «внутренняя эмиграция»

была как будто моей второй натурой. Потом, когда я окреп и

освоился, этот дар не исчез совсем и очень мне помогал.

Вероятно, во время войны это был факт крамольный, не даром

однажды остановил меня в траншее бдительный политрук:

«Мать твою, что ты здесь ходишь без оружия, с цветком в руках,

как Евгений Онегин! Марш к пушке, мать твою!»…

Именно после Погостья у меня появилась болезненная

потребность десять раз в день мыть руки, часто менять белье.

После Погостья я обрел инстинктивную способность держаться

подальше от подлостей, гадостей, сомнительных дел, плохих

людей, а главное, от активного участия в жизни, от командных

постов, от необходимости принимать жизненные решения — для

себя и в особенности за других. Странно, но именно после

Погостья я почувствовал цену добра, справедливости, высокой

- 39 -

морали, о которых раньше и не задумывался. Погостье,

раздавившее и растлившее сильных, в чем-то укрепило меня —

слабого, жалкого, беззащитного. С тех пор я всегда жил

надеждой на что-то лучшее, что еще наступит. С тех пор я

никогда не мог «ловить мгновение» и никогда не лез в общую

свару из-за куска пирога. Я плыл по волнам — правда, судьба

была благосклонна ко мне…

Атаки в Погостье продолжались своим чередом. Окрестный лес

напоминал старую гребенку: неровно торчали острые зубья

разбитых снарядами стволов. Свежий снег успевал за день

почернеть от взрывов. А мы все атаковали, и с тем же успехом.

Тыловики оделись в новенькие беленькие полушубки, снятые с

сибиряков из пополнения, полегших, еще не достигнув

передовой, от обстрела. Трофейные команды из старичков без

устали ползали ночью по местам боев, подбирая оружие,

которое кое-как чистили, чинили и отдавали вновь прибывшим.

Все шло как по конвейеру.

Убитых стали собирать позже, когда стаял снег, стаскивали их в

ямы и воронки, присыпая землей. Это не были похороны, это

была «очистка местности от трупов». Мертвых немцев приказано

было собирать в штабеля и сжигать.

Видел я здесь и другое: замерзшие тела убитых красноармейцев

немцы втыкали в сугробы ногами вверх на перекрестках дорог в

качестве указателей.

Весь январь и февраль дивизии топтались у железной дороги в

районе Погостье — Шала. По меньшей мере три дивизии

претендовали на то, что именно они взяли Погостье и перешли

железнодорожное полотно. Так это и было, но все они были

выбиты обратно, а потом вновь бросались в атаку. Правда, они

сохранили лишь номера и командиров, а солдаты были другие,

новые, из пополнений, и они шли в атаку по телам своих

предшественников.

Штаб армии находился километрах в пятнадцати в тылу. Там

жили припеваючи… Лишали иллюзий комсомолок, добровольно

пришедших на фронт «для борьбы с фашистскими извергами»,

пили коньяк, вкусно ели… В Красной армии солдаты имели один

паек, офицеры же получали добавочно масло, консервы, галеты.

В армейские штабы генералам привозили деликатесы: вина,

балыки, колбасы и т. д. У немцев от солдата до генерала меню

- 40 -

было одинаковое и очень хорошее. В каждой дивизии была рота

колбасников, изготовлявшая различные мясные изделия.

Продукты и вина везли со всех концов Европы. Правда, когда на

фронте было плохо (например, под Погостьем) и немцы, и мы

жрали дохлых лошадей.

Из штаба, по карте командовал армией генерал Федюнинский,

давая дивизиям приблизительное направление наступления.

Связь часто рвалась, разведка работала плохо. Полки теряли

ориентировку в глухом лесу, выходили не туда, куда надо.

Винтовки и автоматы нередко не стреляли из-за мороза,

артиллерия била по пустому месту, а иногда и по своим.

Снарядов не хватало…

Немцы знали все о передвижениях наших войск, об их составе и

численности. У них была отличная авиаразведка, радиоперехват

и многое другое.

И все-таки Погостье взяли. Сперва станцию, потом деревню,

вернее места, где все это когда-то было. Пришла дивизия

вятских мужичков, низкорослых, кривоногих, жилистых,

скуластых. «Эх, мать твою! Была не была!» — полезли они на

немецкие дзоты, выкурили фрицев, все повзрывали и

продвинулись метров на пятьсот. Как раз это и было нужно. По

их телам в прорыв бросили стрелковый корпус, и пошло, и

пошло дело. В конце февраля запустили в прорыв наш дивизион

— шесть больших, неуклюжих пушек, которые везли трактора.

Больше — побоялись, так как в случае окружения вытащить эту

тяжелую технику невозможно.

Железнодорожная насыпь все еще подвергалась обстрелу —

правда, не из пулеметов, а издали, артиллерией. Переезд надо

было преодолевать торопливо, бегом. И все же только сейчас

мы полностью оценили жатву, которую собрала здесь смерть.

Раньше все представлялось в «лягушачьей перспективе» —

проползая мимо, не отрываешь носа от земли и видишь только

ближайшего мертвеца. Теперь же, встав на ноги, как подобает

царю природы, мы ужаснулись содеянному на этом клочке

болотистой земли злодейству! Много я видел убитых до этого и

потом, но зрелище Погостья зимой 1942 года было

единственным в своем роде! Надо было бы заснять его для

истории, повесить панорамные снимки в кабинетах всех великих

мира сего — в назидание. Но, конечно, никто этого не сделал.

- 41 -

Обо всем стыдливо умолчали, будто ничего и не было.

Трупами был забит не только переезд, они валялись повсюду.

Тут были и груды тел, и отдельные душераздирающие сцены.

Моряк из морской пехоты был сражен в момент броска гранаты и

замерз, как памятник, возвышаясь со вскинутой рукой над

заснеженным полем боя. Медные пуговицы на черном бушлате

сверкали в лучах солнца. Пехотинец, уже раненый, стал

перевязывать себе ногу и застыл навсегда, сраженный новой

пулей. Бинт в его руках всю зиму трепетал на ветру.

В лесочке мы обнаружили тела двух групп разведчиков.

Очевидно, во время поиска немцы и наши столкнулись

неожиданно и схватились врукопашную. Несколько тел так и

лежали, сцепившись. Один держал другого за горло, в то время

как противник проткнул его спину кинжалом. Другая пара

сплелась руками и ногами. Наш солдат мертвой хваткой, зубами

ухватил палец немца, да так и замерз навсегда. Некоторые были

разорваны гранатами или застрелены в упор из пистолетов.

Штабеля трупов у железной дороги выглядели пока как

заснеженные холмы, и были видны лишь тела, лежащие сверху.

Позже, весной, когда снег стаял, открылось все, что было внизу.

У самой земли лежали убитые в летнем обмундировании — в

гимнастерках и ботинках. Это были жертвы осенних боев 1941

года. На них рядами громоздились морские пехотинцы в

бушлатах и широких черных брюках («клешах»). Выше —

сибиряки в полушубках и валенках, шедшие в атаку в январе

феврале сорок второго. Еще выше — политбойцы в ватниках и

тряпичных шапках (такие шапки давали в блокадном

Ленинграде). На них — тела в шинелях, маскхалатах, с касками

на головах и без них. Здесь смешались трупы солдат многих

дивизий, атаковавших железнодорожное полотно в первые

месяцы 1942 года. Страшная диаграмма наших «успехов»! Но

все это обнажилось лишь весной, а сейчас разглядывать поле

боя было некогда. Мы спешили дальше. И все же мимолетные,

страшные картины запечатлелись в сознании навсегда, а в

подсознании — еще крепче: я приобрел здесь повторяющийся

постоянно сон — горы трупов у железнодорожной насыпи.

Миновав несколько подбитых танков KB, дорога спустилась в

замерзшее болото и долго тянулась среди заснеженных кочек и

кустов. Потом начались леса. Настоящая дремучая тайга. Я

- 42 -

даже не знал, что близ Ленинграда может быть такое.

Царственные ели огромной высоты. Осины, ствол которых едва

могут охватить два человека. Красота неописуемая! Под одну из

елей трактор подтащил кухню. Как только повар приготовился

раздавать горячую баланду, сверху посыпался снег и тяжело

вывалился из ветвей здоровенный немец в зеленой шинели и

пилотке, натянутой на уши. Наше храброе воинство во главе с

поваром бросилось наутек. Однако немец был совсем

обморожен, не мог двигать руками и хотел только сдаться в

плен. Его посадили на дерево два дня назад, приказав стрелять

иванов. Но фронт прошел дальше. Не дождавшись возвращения

своих, решил ганс идти сдаваться.

Повар Серегин поразил меня накануне ночью. Я ходил по дороге

часовым и вдруг услышал глухие удары: то повар старательно, с

придыханием рубил топором резиновый сапог на ноге мерзлого

мертвеца, второй сапог был уже оттяпан. «Сырые дрова не

горят, а резиной хорошо растапливать котел», — пояснил мне

Серегин. Это была солдатская смекалка в действии.

Потом мы ехали и шли дальше. Останавливались только

пострелять и переночевать. Спали у костра или просто на снегу.

Костер греет ту часть тела, которая к нему повернута. Плюется

угольками, прожигает шапки, шинели, опаляет лица, в то же

время спина леденеет от стужи. Но костер все же лучше, чем

ничего. Переночевав, едем дальше. Все время редкий обстрел.

Рядом плетутся пехотинцы, нагруженные как верблюды. По

обочине, по целине, быстро скользят лыжники в белых

маскхалатах. Расталкивая всех, прут танки, пуская снежную пыль

и бензиновую вонь. Убитых попадается немного, единицы. Лишь

на одной полянке лежит человек тридцать-сорок, очевидно

жертвы налета авиации. У одного, старшего сержанта, в груди

громадная дыра, а на краю ее, на лохмотьях гимнастерки, горит

исковерканный орден.

Бредут раненые. У обочины лежит какой-то странный солдат —

лихорадочно бредит и лицо у него пунцово-красное. Что с ним?

Может быть, он болен? Жар? Все идут мимо, всем некогда.

Проходим сожженные деревни. Вот Зенино: трубы, груды пепла

и в них — сгоревшие лошади. Через два месяца эти обжаренные

разложившиеся туши без остатка съедят храбрые воины —

казахи, пришедшие пополнить наши поредевшие полки.

- 43 -

Подходим вплотную к Кондуе, Смердыне. Разносится слух, что

разведка уже дошла до Любани и соединилась с выступавшими

навстречу. Но дело застопоривается. Фронт стабилизируется.

Несколько подразделений, в частности лыжные батальоны,

вырвавшиеся вперед, гибнут. К тому же в конце марта

начинается оттепель, тают снега, из-под них вновь появляются

мертвецы. Рядами, на местах зимних атак и поодиночке, в

сугробах у дороги. То были раненые, умершие на пути в

госпиталь. Их порядочно скопилось за зиму: забинтованные

головы, руки или ноги в фанерных лубках, фиксирующих

раздробленные кости…

Происходит стихийное бедствие: дороги раскисли, болота стали

непроходимыми, ни еду, ни оружие подвезти невозможно.

Застревают даже трактора. Вереницы солдат шлепают по грязи,

увязая по колено, а иногда и по пояс, таща то два снаряда, то

мешок с сухарями, то ящик с патронами. Обратно по слякоти

волокут раненых, покрытых коростой из крови и грязи. Жрать

нечего. Хлеба нет. Баланда, которую дают, — без соли. А вы

когда-нибудь такое пробовали? Армия на грани паралича.

Спохватившись, командование принимает срочные меры для

восстановления дороги. Тысячи солдат с топорами и пилами

валят лес, строят гати. Они облепили дорогу как муравьи.

Недели через две дорога готова. Это поперечный настил из

тонких бревен, положенных на толстые лежаки. Езда по такой

дороге вытряхивает душу. Раненые, не выдержав вибрации,

умирают, в лучшем случае у них возобновляется кровотечение.

Но все же дорога — основная артерия войны — есть, и фронт

оживет. Ее обстреливает противник. «Лапотники» (так называли

немецкие пикирующие бомбардировщики Ю-87 за

неубирающиеся колеса) по пять-шесть раз в день, гуськом, со

страшным воем, включив специальные сирены, пикируют на

перекрестки. Бомбы разбрасывают бревна, грязь, машины,

людей, но через полчаса движение возобновляется.

Землянки затопило водой. Вместо них делаем настилы из веток,

окруженные двойными плетнями, заполненными землей. Сверху

— опять бревна и земля. Не так надежно, но все же укрывает от

осколков, и можно спать в тепле. Мы мокры, покрыты грязью.

Валенки сменили на ботинки с обмотками — идиотское

устройство, все время разматывающееся и болтающееся на

- 44 -

ногах. Но переодели не всех. Однажды, переходя по бревну

лесную речку, я встретил солдата в полушубке и валенках,

который брел по колено в воде.

«Что ж ты, друг?» — спросил я. «Мы из лыжного батальона», —

ответил он.

Как-то раз я лег спать под кустом на сухое место, для верности

положив под себя лопату — чисто символическую защиту от

сырости. Проснулся в воде, в насквозь промокшем ватнике.

Одежда потом высохла прямо на теле — и никакой простуды!

Привычных болезней в то страшное время не было. Конечно,

кто-то чем-то болел. Сержант Сарычев, бледный до синевы и

худой как скелет, мучился язвой. Лешка Юдин, храбрый

разведчик, страдал глистами. Повар Серегин хвастался

застарелым триппером. Но все это были мелочи жизни.

Наступление застопорилось, его пытались продолжить, посылая

новые полки вперед. Теперь речь не шла уже о снятии блокады

Ленинграда. Теперь надо было помочь 2-й ударной армии,

попавшей в окружение под Любанью. Шло пополнение из

Татарии, из Казахстана, из Ленинграда. Но немцы оборонялись

умело, и фронт не двигался. Когда наступило лето, мы перешли

к обороне. Реже стала стрельба, опустели дороги. Войска

закапывались в землю.

Началась бесконечная работа. Мы выкапывали километры

траншей, строили сотни укрытий, зарывали пушки, машины,

кухни, склады. Рыли стационарные сортиры, так как до этого

солдаты загадили все придорожные леса. Я стал завзятым

землекопом, научился рубить срубы, обтесать топором любую

нужную деталь, выковать из жести печку, трубу и т. д. Даже гроб

однажды пришлось ладить. Обычно хоронили солдат, прикрыв их

шинелью или куском брезента или просто так. Но тут убило

старшего лейтенанта Силкина. Начальство решило, что ему

полагается гроб, да и времени на подготовку похорон было

предостаточно. И мы построили гроб. Досок не было, пришлось

срубить огромную осину и расколоть ее с помощью клиньев на

толстые доски. Гроб вышел чудовищно тяжелый, корявый,

выгнуто-кособокий, похожий на большой сундук. Тащили его

человек двадцать.

Между тем природа кругом оживала. Подсыхала почва,

появилась первая трава, набухали почки. Я, городской житель,

- 45 -

впервые ощутил связь с матушкой-землей, вдыхал неведомые

мне запахи и оживал сам вместе с окружающим миром.

Проходила дистрофия, от чрезмерной работы наливались

мышцы, тело крепло и росло — было мне девятнадцать. Если

бы не война, эта весна в лесу была бы одной из самых

прекрасных в моей жизни. Пели птицы, распускались почки.

Однажды утром наш старшина выполз из землянки, пустил

длинную, тугую струю, глубоко вздохнул, оглянулся кругом и

резюмировал: «Да. Весна. Шшепка на шшепку лезеть!»

Войска отдыхали в обороне. Убитых и раненых почти не было.

Началась учеба, даже стали показывать кинофильмы, используя

для этого большие землянки. Как-то одно занятие было

посвящено изучению пистолета. Разбирая его, один из

лейтенантов нечаянно выпалил в живот другому. Пуля застряла

во внутренностях. Мы тотчас же погрузили раненого на грузовик

и повезли в госпиталь, держа носилки в руках, чтобы не очень

трясло. Но час езды по бревенчатому настилу вытряхнул остатки

жизни из тела бедного лейтенанта. На могиле его, как водится,

написали: «Погиб от руки фашистских захватчиков». Его

фамилия была Олейник.

Везде понастроили бань и наконец вывели вшей. Не всех,

конечно, а те мириады, которые одолевали нас зимою. Теперь

осталось по две-три вошки на брата, и это было сносно. Каждое

утро их вылавливали сообща, построившись на лужайке. В

штабных документах это называлось «проверка на группу 0».

Все было засекречено от врага, все было военной тайной.

Ночи стали короче, и в сумерках на дорогах можно было

встретить странные шествия, напоминающие известную картину

Питера Брейгеля Старшего. Один солдат медленно вел за собою

вереницу других. Большой палкой он ощупывал путь, а

остальные шли гуськом, крепко держась друг за друга. Они

ничего не видели. Это были жертвы так называемой куриной

слепоты — острого авитаминоза, при котором человек лишается

зрения в темноте. Я тоже прошел через это, но болезнь не

продвинулась дальше начальной стадии. У меня лишь сузилось

поле зрения, и я видел только два небольших участка местности

прямо перед собою. Вокруг них все окружал мрак. Лечить

куриную слепоту можно было витаминизированным сливочным

маслом. Но его разворовывали, как разворовывали и обычное

- 46 -

масло. Болезнь стойко держалась среди солдат.

Вообще-то военный паек был очень хорош: в день полагалось

девятьсот граммов хлеба зимой и восемьсот летом, сто

восемьдесят граммов крупы, мясо, тридцать пять граммов

сахара, сто граммов водки во время боев. Если эти продукты

доходили до солдата, минуя посредников, солдат быстро

становился гладким, довольным, ублаженным. Но как всегда — у

нас много хороших начинаний, идей, замыслов, которые на

практике обращаются в свою противоположность. Еда не всегда

была в наличии. Кроме того ее крали без стыда и совести, кто

только мог. Солдат же должен был помалкивать и терпеть.

Такова уж его доля. И все же куриная слепота — это не

ленинградская дистрофия. От нее не подыхали.

Лето вошло в свои права, стало солнечным, зеленым, ягодным.

Природа приласкала горемычных солдат. Фронт окончательно

застыл, и нас отвели обратно к Погостью, где немцы не раз

пытались срезать с фланга клин, вдававшийся в их

расположение. Летом мы не узнали знакомых мест. Землянки

затопила вода, растаяли и сравнялись могильные холмики, будто

и не было их. Обстроившись заново, мы зажили сравнительно

спокойно.

Августовское наступление 2-й ударной армии, так называемая

Синявинская операция, прошло без нас. Мы слышали лишь

отдаленный гул и грохот да видели армады немецких самолетов,

тяжело пролетавших над нами, чтобы зайти в тыл нашим

товарищам, погибавшим в окружении, в которое вновь попала

многострадальная 2-я ударная. Позже до нас дошли слухи о

разгроме под Синявино.

В один из солнечных дней августа нас построили и в зловещей

тишине огласили знаменитый приказ № 227, вызванный

критическим состоянием на фронтах, в частности отступлением

под Сталинградом. Приказ, подписанный Хозяином, был как

всегда лаконичен, сух, точен и бил в самую точку. Смысл его

сводился примерно к следующему: Ни шагу назад! Дальше

отступать некуда! Будем учиться у врага и создадим

заградительные отряды, которые обязаны расстреливать

отступающих; командиры и комиссары получают право убивать

трусов и паникеров без суда… Так ковалась будущая победа!

Мурашки побежали по телу. Мы еще раз почувствовали, что

- 47 -

участвуем в нешуточном деле.

Потом началась зима, опять холода. Теперь они переносились

легче, был опыт, но все же мучений было предостаточно. В

конце 1942 года нас подняли с насиженных мест и

передислоцировали на новые позиции, километров на пятьдесят

северней, под станцию Апраксин пост. Мы расположились на

берегу речки Назии. Наши пушки должны были стрелять по

деревням Синявино, Гайтолово, Тортолово, Вороново, по

Круглой роще и другим знаменитым на Волховском фронте

местам. Все они для меня столь же памятны, как и Погостье.

Здесь протекала моя счастливая юность. Деревья на берегах

речки Назии были изувечены, земля в воронках. Сквозь тонкий

слой снега, сдуваемый резкими ладожскими ветрами, видно

множество осколков. У дороги — десятки могил. Все это следы

августовской операции, которая начиналась и заканчивалась

именно здесь. Вглубь немецких позиций уходила просека со

столбами высоковольтной электропередачи. По просеке и шло

наступление. Теперь нам предстояло повторить его, но

несколько северней, и прорвать блокаду Ленинграда. А пока шла

подготовка и разведка.

Очень неприятно сидеть на ветру на высоте тридцати метров

над землей на верхушке металлической высоковольтной вышки.

Ветер пронизывает насквозь, вышка вибрирует, высота

страшенная — голова кружится. Да и немец постреливает. Знает,

гад, куда мы забрались. Отгораживаемся фанерой или

брезентом от ветра и сидим, наблюдаем, засекаем немецкие

батареи. Кругом накапливаются войска. Среди них — лыжный

батальон, совершивший многокилометровый переход от

железнодорожной станции. Распаренных людей расположили на

голом холме, на лютом ветру для ночевки. А мороз — почти

двадцать пять градусов! Чтобы согреться, лыжники развели

костерки из своих лыж и палок.

Новый 1943 год я встретил на посту, стоя часовым на морозе у

землянок. Я был счастлив. Только что мне прислали посылку из

Сталинабада, где оказалась моя чудом выжившая семья. Среди

других вкусных вещей в посылке было замерзшее как камень

яблоко. Оно издавало невообразимый, сказочный аромат,

которым я упивался, мало думая о немцах. В двенадцать часов

все кругом загрохотало и заухало. Это была обычная встреча

- 48 -

Нового года — со стрельбой в белый свет, пусканием ракет и

пьяными криками.

Потом были жесточайшие бои по прорыву блокады, залитая

кровью роща Круглая, Гайтолово, где полегли полки и бригады.

После прорыва блокады меня зачем-то послали в район

строительства новой железной дороги на Ленинград. Ночью, с

грузовика, я видел, как это делалось. Тысячи людей тащили

рельсы, шпалы, копали землю, забивали костыли. Над ними

курился морозный пар, ушанки, завязанные на подбородке,

делали головы бесформенными, скрывали лица. Казалось,

работают не одушевленные существа, а какие-то насекомые.

Судорожно, торопливо, как термиты, восстанавливающие свое

разрушенное жилище.

В феврале мы снова в Погостьинском мешке. Участвуем в

попытке прорваться на Смердыню — Шапки, чтобы соединиться

с ленинградцами, взявшими Красный Бор. Опять атаки, гибель

дивизий, продвижение на 200-300-500 метров и остановка.

Кончились люди. В одном из боев 1943 года угодил в госпиталь и

я, но это другая история.

Казалось бы, на этом можно закончить повествование о битве

под Погостьем. Но неожиданно в девяностые годы оно получило

продолжение. Бывший солдат немецкой армии Хендрик Виерс,

мучимый, как и я, воспоминаниями о войне, приехал к нам с

намерением посетить места боев. Он остановился в Киришах, у

учительницы немецкого языка, которая перевела для него мою

небольшую газетную статью о Погостье. Позже он узнал мой

телефон и позвонил мне из Германии. Оказывается, он воевал в

Погостье как раз напротив меня, нас разделяло пространство

менее пятидесяти метров, мы могли бы убить друг друга, но, к

счастью, остались живы. Когда Виерс вновь приехал в Россию,

состоялось наше знакомство. Мы проговорили дня три, и это

был мой первый вполне дружеский контакт с бывшим

противником. Виерс оказался все понимающим, нормальным

человеком. Бельгиец по национальности, он попал в немецкую

армию, испытал все ужасы войны под Ленинградом, да еще,

возвращаясь домой из отпуска по морю, подвергся атаке нашей

подводной лодки. Корабль утонул, а Виерс с трудом спасся. В то

же время его родной дом и дом его жены в городе Эмдене были

разрушены английской авиацией. После капитуляции немецкой

- 49 -

армии Виерс четыре года провел в плену в СССР.

Мы быстро поняли друг друга, оба жертвы той проклятой войны,

и он поведал мне следующую историю о своем участии в битве у

Погостья.

«Я был солдатом I роты 333-го полка 225-й дивизии Вермахта,

которая в начале войны с Россией находилась во Франции. В

декабре 1941 года дивизию срочно перебросили под Ленинград,

так как положение немецкой армии стало там критическим. Мы

двигались от Виньякура во Франции, где температура была +16°,

через Данциг, Либаву, Ригу до Нарвы — морем, по железной

дороге, затем пешком на Кондую и далее на железнодорожное

полотно у Погостья и заняли позицию в 400 метрах от станции в

сторону разъезда Жарок. Мы находились на насыпи железной

дороги с 16 января 1942 года. У нас не было зимней одежды,

только легкие шинели, и при температуре –40, даже –50° в

деревянных бункерах с железной печкой было мало тепла. Как

мы все это выдержали, остается загадкой до сих пор. Потери от

обморожений были высокие. При этом мы должны были стоять

на посту по два часа, а для обогрева был лишь час. Дни были

короткие, а ночи длинные, с постоянными снегопадами. Едва

брезжил рассвет, толпой атаковали красноармейцы. Они

повторяли атаки до восьми раз в день. Первая волна была

вооружена, вторая часто безоружна, но мало кто достигал

насыпи.

Главные атаки были 27 и 29 января. 27-го красноармейцы

четырнадцать раз атаковали нашу позицию, но не достигли ее. К

концу дня многие из нас были убиты, многие ранены, а

боеприпасы исчерпаны. Мы слышали во тьме отчаянные

призывы раненых красноармейцев, которые звали санитаров.

Крики продолжались до утра, пока они не умирали. В эту ночь к

нам на насыпь пришли работники штаба батальона и привезли

на санях пулемет с патронами. Даже командир батальона не

стыдился помогать нам и переходил от поста к посту, чтобы

поддержать наше мужество.

В этот день, 27 января, пали и были ранены многие мои друзья.

Списки потерь с каждым днем увеличивались. К 10 февраля мы

потеряли шесть командиров рот и многих других командиров.

Вспоминаю еще один эпизод. После того как в день моего

рождения, 29 января, русские саперы взорвали насыпь железной

- 50 -

дороги, проделав огромную дыру, к нам пришел незнакомый

офицер, собрал нескольких солдат, среди которых был и я, и

приказал нам штурмовать эту дыру. На другой ее стороне было

два русских пулемета. Мы должны были прыгать в яму. Офицер

говорил нам о необходимости выполнить приказ, о военном

суде… Но как только он поднял руку и поднялся сам на край

дыры, тотчас же был ранен. Санитары отвезли его в тыл, и мы

были избавлены от этой атаки.

Так как русская армия преодолела насыпь железной дороги и

двинулась из Погостья в направлении поляны Сердце, мы

должны были перейти с улицы деревни Погостье в лес, где была

сооружена новая линия обороны в виде опорных пунктов. Здесь

мы понесли очень большие потери. На расстоянии ста метров от

улицы Погостья был наш первый оборонительный пункт. Там я

был ранен 8 февраля в голову и отправлен в лазарет в Тосно.

Здесь выяснилось, что рана моя легкая… Через четырнадцать

дней я снова был на фронте в районе Шала. Каждую ночь мы

возили из Погостья на санях наших убитых. В районе Шалы

саперы взрывали землю и в образовавшихся ямах хоронили

убитых.

Тем временем железная дорога была уже в руках противника,

как и лес по обе стороны поляны Сердце. Мы построили там

между дорогой и насыпью новую позицию, с которой отбивали

атаки русских танков и отрядов сибиряков, очень хорошо

экипированных для зимних условий. Так как здесь у нас почти не

было противотанковых средств, мы вынуждены были с боями

отойти в направлении деревни Кондуя. Из нашей роты к тому

времени почти никого не осталось. Отрезанные от батальона, мы

должны были бороться за жизнь. Иссякали боеприпасы и

продовольствие. Нам приходилось искать пищу в рюкзаках

павших красноармейцев. Мы находили там замерзший хлеб и

немного рыбы.

Ситуация дли нас была крайне плоха. Все же была у нас 88

миллиметровая пушка со снарядами, и это в некоторой степени

сдерживало русские танки. Мы утратили представление о

времени — от страшного мороза ручные часы перестали

действовать. Наконец, к нашей радости, нас обнаружил

немецкий самолет, а затем ночью пришла помощь — танк. Этот

танк пробил свободный проход и освободил нас, примерно 30

- 51 -

человек, из окружения. В начале марта мы отошли к поляне

Сердце и расположились в маленьком лесочке на дороге из

Погостъя. Появился русский танк. Он стрелял из пушки и

пулеметов и гонялся за отдельными солдатами, а мы, лежа без

движения на земле, наблюдали эту игру до тех пор, пока

боеприпасы в танке не кончились и он, повернувшись, не

двинулся в сторону Погостья.

Я хорошо помню, как однажды в маленьком лесу на дороге в

Погостье мы встретили так много убитых русских, что пришлось

обходить их, свернув в сторону. Позже, на дороге от поляны

Сердце, километрах в двух от Кондуи, мы опять встретили

множество павших солдат противника. На поляне Сердце

находился штаб нашего полка. Однажды утром со стороны

Кондуи пришло пополнение — маршевый батальон. Он был

обстрелян из небольшого леса и направлен на штурм

противника. Почти все, участвовавшие в штурме, погибли… В

мае 1942 года мы были передислоцированы с этого участка

фронта на более спокойный, к Ораниенбаумскому мешку, для

приведения себя в порядок и пополнения».

К рассказу Виерса можно добавить, что почти все солдаты и

офицеры, приехавшие с ним из Франции, были убиты, ранены

или обморожены.

Хендрик Виерс скончался в июне 2006 года.

 

311 С. Д

 

Нечего нам здесь ждать, кроме кровавой бани. ..

Маршал Говоров о Невской Дубровке

 

Лето 1943 года под Ленинградом было жаркое. В болотах под

Погостьем выросли травы, густая зелень лесов скрыла

солдатские могилы. Можно было подкормиться ягодами и

грибами, которые изредка удавалось собирать.

В лесу, недалеко от передовой, приводила себя в порядок 311-я

стрелковая дивизия. После февральских попыток прорвать

немецкую оборону в Погостьинском мешке в дивизии почти

никого не осталось. Ее пополняли кем могли. В числе

выздоровевших в госпиталях раненых попал в дивизию и я. Мне

не удалось вернуться в свой артиллерийский полк и теперь

- 52 -

предстояло испить чашу пехотинца — то есть быть убитым или

раненым в первых же боях. Это я отлично себе представлял, а

311-ю мы уже два года видели у себя перед глазами, так как

постоянно поддерживали огнем своих пушек. Наверное и другие

дивизии были такими же, но 311-я казалась особенно ужасной

мясорубкой. Через наше расположение везли в тыл тысячи

раненых; продвигаясь вперед, мы находили кучи трупов солдат

этой дивизии. И с командиром 311-й мне удалось познакомиться.

Однажды, в дни тяжелых зимних боев 1942 года под Погостьем,

нашего майора отправили в 311-ю, чтобы согласовать планы

артиллерийской поддержки пехоты, выслушать соображения и

пожелания комдива по поводу организации боя. Я с винтовкой за

плечами сопровождал майора. На лесной просеке мы нашли

охраняемую землянку, укрытую многоярусным накатом. Снаряд

такую не прошибет! Когда майор сунулся внутрь, из землянки

вырвались клубы пара (был сильный мороз) и послышалась

басовитая начальственная матерщина. Я заглянул в щель сквозь

приоткрытую обмерзшую плащ-палатку, заменявшую дверь, и

увидел при свете коптилки пьяного генерала, распаренного, в

расстегнутой гимнастерке. На столе стояла бутыль с водкой,

лежала всякая снедь: сало, колбасы, консервы, хлеб. Рядом

высились кучки пряников, баранок, банки с медом — подарки из

Татарии «доблестным и героическим советским воинам,

сражающимся на фронте», полученные накануне. У стола

сидела полуголая и тоже пьяная баба.

— Убирайся к… матери и закрой дверь!!! — орал генерал

нашему майору.

А 311 —я тем временем гибла и гибла у железнодорожного

полотна станции Погостье. Кто был этот генерал, я не знаю. За

провал боев генералов тогда часто снимали, но вскоре

назначали в другую дивизию, иногда с повышением. А дивизии

гибли и гибли…

Но пока был 1943 год, теплое лето, для меня текли славные

деньки в лесу, под солнышком, без особой муштры. Правда,

пришлось пройти трехнедельную подготовку на курсах

снайперов: стрельба в цель, изучение оптического прицела,

снайперской тактики. Особенно сильное впечатление произвели

уроки бывалого инструктора, который с помощью чучела

тренировал нас, отшлифовывая приемы убийства человека

- 53 -

кинжалом, на чучеле были обозначены уязвимые места, и мы

кололи, резали, били, ползая и прыгая вокруг. Инструктор

обрушивал на нас громкие потоки мата, а в промежутках

рассказывал о своих похождениях с бабами в городе Вологде.

Став снайпером, я, однако, был назначен командиром отделения

автоматчиков, так как не хватало младших командиров. Здесь я

хватил горячего до слез. В результате боев отделение перестало

существовать.

Служба в пехоте перемежалась с командировками в

артиллерию. Нам дали трофейную 37-миллиметровую пушку и я,

как бывший артиллерист (!?), стал там наводчиком. Когда эту

пушку разбило, привезли отечественную сорокопятку, с ней я и

«накрылся». Такова история моей славной службы в 311-й с. д.

во время Мгинской операции 1943 года.

Перед боями нам вручали дивизионное знамя. До этого на

лесной поляне долго проводились всяческие парады и строевая

подготовка. Проходя перед строем, полковник искал двух

ассистентов для сопровождения знамени. Но в дивизии

преобладали сутулые великовозрастные дяди либо только что

оправившиеся от ранений полукалеки. Ни у тех, ни у других не

было ни выправки, ни бравого вида. Самым подходящим

неожиданно оказался… я, вероятно, из-за моих многочисленных

медалей и гвардейского значка. Единственное, что не

устраивало полковника в моем экстерьере — старые обмотки.

Сизые, потертые, с бахромой, все в несмываемой грязи и

засохшей крови еще с прошлых боев. «Сменить!» —

скомандовал полковник. Я отправился в хозяйственную часть,

откуда был отослан ни с чем. «Хороши и старые!» — сказали

мне.

На другой день полковник страшно изругал меня и опять велел

сменить обмотки. Я пошел к капитану, начальнику снабжения. Из

прочной землянки вышел румяный человек в плотно облегавшей

его округлости новенькой гимнастерке. Он, видимо, только что

сытно пообедал и ковырял спичкой в зубах, я сидел у его ног,

прямо около сияющих хромовых сапожек, и перематывал

выданные обмотки. Он же благодушно смотрел сквозь меня

сверху и неторопливо вещал: «И зачем тебе новые обмотки? Все

равно ведь убьют. Хорошо и в старых. Зачем требуешь?» Я

смиренно отвечал, что мне-то, конечно, все равно, но вот

- 54 -

полковник велит…

Смотр прошел с блеском. Приехал пьяный в дрезину генерал —

начальник политотдела армии или что-то в этом роде. Хриплым,

пропитым голосом он что-то говорил, играл оркестр, мы

маршировали, высоко задирая ноги, громко топая по пыльной

земле, и даже были сняты на пленку заезжим кинооператором.

Где-то в киноархиве есть кадры, запечатлевшие мою персону в

новых обмотках у знамени. После этого можно было и в бой.

Бои начались 22 июля. Утром мы услышали канонаду. Это

началась артподготовка под Синявино. Задача наступления —

срезать синявинские позиции немцев, взять Мгу и укрепить связь

полублокированного Ленинграда со страной. Войска были

хорошо оснащены. Было множество танков, самолетов, катюш,

автоматического оружия. Боеприпасы подвозили в огромном

количестве. Бывало, что в день выпускали по немцам снаряды,

доставленные двумя-тремя эшелонами! Это был адский обстрел.

Земля содрогалась, дым заволакивал небо. Но как только пехота

шла в бой, оживали немецкие позиции и дивизия за дивизией

ложились у подножия Синявинских холмов. Удавалось

продвинуться на сто-двести метров, устлав телами изрытое

снарядами пространство. Все было перепахано, ни единого

кустика, ни единой травинки — одна обожженная земля, трупы и

рваный металл. Это называлось в сводках «бои местного

значения», а в трудах по истории войны характеризуется как

«операция по изматыванию противника и отвлечению сил от

Ленинграда». Так оно и было, но ни Синявино, ни Мги мы не

взяли, положив несколько корпусов на близлежащих болотах.

Хотя мы ко всему привыкли в Погостье, здесь оказалось еще

страшнее, так как размах боев и напряженность огня были

небывалые. Пришедшие на пополнение солдаты из-под

Сталинграда утверждали, что там было полегче. Но в истории

осады Ленинграда эти бои — лишь забытый эпизод.

22 июля под Синявино начали другие. Наша дивизия пока

оставалась под Погостьем, и лишь один батальон из ее состава

предпринял вылазку. С утра его солдаты перешли ручей Дубок и

неожиданно атаковали немецкий земляной забор на болоте. Они

взорвали участок забора, просочились в глубину немецкой

обороны, перебили нескольких солдат противника, зарубили

саперной лопаткой офицера, успевшего уложить из пистолета

- 55 -

несколько наших. Пройдя метров полтораста, наступавшие были

остановлены огнем и залегли. Часа через три батальон был

отрезан атаками с флангов. К вечеру все кончилось. Только

стоны раненых доносились из-за ручья. Тем временем вся

дивизия на виду у немцев подтягивалась к передовой, показывая

противнику намерение возобновить атаку завтра. Помню

сумерки, зловещий закат, а мы бежим через болото по гулко

стучащему настилу из круглых бревен. Вокруг рвутся мины,

визжат осколки и пули, клубится дым… Так мы стремились на

своем участке дезориентировать противника относительно места

наступления: демонстрировали, или как с солдатской

хлесткостью перефразировал один начальник штаба, —

«менструировали». Он имел в виду большие потери, понесенные

нами.

Потом дивизия опять отдыхала в лесу. Мы провели

восхитительную неделю на еловых ветках под навесом из плащ

палаток. Целую неделю проспали, день и ночь, просыпаясь

только для еды да от разрыва близко упавшей бомбы.

Через месяц, 15 августа, уже на исходе безуспешной

Синявинской операции, полки совершили ночной марш на север

и вступили в бой под станцией Апраксин пост между деревнями

Тортолово и Гайтолово. Исходная траншея начиналась под

железнодорожным мостиком через речку Назию. Он сохранился

и по сей день между станциями Апраксин и Назия. (Разъезд 63-й

километр.) Долгое время здесь, на насыпи рядом с рельсами,

около моста существовало кладбище, где похоронили несколько

сот убитых — тех, кого сумели вытащить с передовой. Со

временем могилы заросли, столбики с указанием имен исчезли,

и сейчас никто не знает об этой братской могиле… Дивизия

тогда продвинулась метров на двести, и через неделю,

обескровленная, была выведена из боя. Операция кончилась. Я

вновь оказался в госпитале.

Не могу забыть рассвет перед боем. Было часов пять утра. По

открытому месту мы подтягивались к передовой. Едва брезжила

заря, Фронт просыпался. Стали бить пушки, далекий горизонт

загорелся разрывами, заклубился дым. Огненные зигзаги

чертили реактивные снаряды катюш. Громко икала немецкая

«корова». Шум, грохот, скрежет, вой, бабаханье, уханье — адский

концерт. А по дороге, в серой мгле рассвета, бредет на

- 56 -

передовую пехота. Ряд за рядом, полк за полком. Безликие,

увешанные оружием, укрытые горбатыми плащ-палатками

фигуры. Медленно, но неотвратимо шагали они вперед, к

собственной гибели. Поколение, уходящее в вечность. В этой

картине было столько обобщающего смысла, столько

апокалиптического ужаса, что мы остро ощутили непрочность

бытия, безжалостную поступь истории. Мы почувствовали себя

жалкими мотыльками, которым суждено сгореть без следа в

адском огне войны.

Об одном из последующих боев у меня сохранился фрагмент

записи, сделанной тогда же, в 1943 году, в госпитале, под

непосредственным впечатлением событий. Вот он.

 

15 августа

 

«…тительное название «боец» — это что-то вроде «скакуна» или

«волкодава» или «ломовика» — порода животного». Подходим к

передовой. Дивизия растянулась по траншеям. Как всегда

путаница. То бежим, то ждем чего-то. Сравнительно тихо. Раз

только хлопнул по дороге снаряд. Укрылись в воронке. Узбеку

рассадило приклад автомата. Дыра больше пятачка. «Жаль, не в

ногу, к жене бы поехал!» — бормочет он. На дне воронки —

каска. Пнул ее ногой — тяжело: в ней полчерепа, вероятно, с

прошлого года. Идем дальше. Траншеи сходятся под

железнодорожным мостиком. Оттуда один путь — в пекло. В

траншее тесно. Навстречу ползут раненые, окровавленные и

грязные, с изжелта-серыми лицами, запекшимися губами и

лихорадочно блестящими глазами. Кряхтение, стоны, матерная

брань. Траншея узка, и, чтобы разойтись, приходится

протаскивать встречные носилки между ногами идущих вперед…

Долго ли осталось еще нам жить? Говорят, в бой пойдем сразу,

предыдущей дивизии хватило на два часа… «Бьет! Бьет,

стерва!» — отвечают раненые на расспросы… От мостика пушку

нельзя тащить лошадьми: опасно, их может убить. Вылезаем из

траншеи и впрягаемся сами. Земля ухабистая — воронка на

воронке. Тяжело… Слух напряжен и болезненно ловит каждый

шорох. Вот… Летит! Кубарем катимся в траншею, глубже, ниже,

в яму, руками во что-то липкое… Грохот разрыва, падает земля.

Пронесло. Встаем. Яма — сортир.

- 57 -

16 августа

 

Ночью закопались в землю недалеко от немцев. Сидим в ямах.

Вылезти и встать нельзя — убьет. Кажется, что ветер состоит из

осколков. Чтобы чем-нибудь занять время, забыться, играем в

тут же выдуманную игру: двое выставляют из ямы автоматы

прикладом кверху: чей скорей разобьет, тот выиграл… Эти

автоматы остались от прошлых атак, они валялись на земле

разбитые, ржавые, уже не годные для дела. Свое оружие мы

берегли, как зеницу ока: обертывали портянкой затвор, чтобы

уберечь его от туч пыли, поднимавшейся во время

артиллерийского обстрела. Это оружие — гарантия нашей жизни

при неизбежной встрече с врагом. Пушку разбило. Ствол загнут

крючком.

В полдень идем с пакетом в тыл. Трое. Сперва ползком, как

змеи, до траншеи, а потом бегом, дальше. Сто, двести, триста

метров. Ноги едва двигаются, дыхание с хрипом и свистом.

Останавливаться нельзя. Те, кто пытался отдыхать, лежат теперь

по обеим сторонам траншеи, и кровь тонкими черными

струйками стекает по глинистым стенкам, скапливаясь на дне

липкими лужицами… Начинается обстрел. Немцы, очевидно,

заметили нас и бьют из легких минометов удивительно точно.

Разрывы ближе и ближе. Грохот рвет барабанные перепонки.

Падаю и вжимаюсь в нишу в стенке траншеи. Разрывы совсем

рядом, кажется, что над головой… Мина ударила в бруствер и,

обдав меня комками земли, шлепнулась рядом со мною. Она

прокатилась некоторое расстояние по наклонной плоскости и

застыла сантиметров в пятидесяти от моего носа. Волосы встали

у меня дыбом, по спине побежали мурашки. Как зачарованный

смотрел я на эту красивую игрушку, выкрашенную в ярко

красный и желтый цвета, поблескивающую прозрачным

пластмассовым носиком! Сейчас лопнет! Секунда, другая…

Минута… Не разорвалась! Редко кому так везет! Как можно

дальше огибаю ее и догоняю товарищей.

Бежим дальше. Перекресток траншей. Из ямы испуганный голос:

«Бегите, бегите быстрей! Здесь простреливается!» Еще дальше.

Выбиваемся из сил, сбавляем шаг. В траншее труп без ног, с

красными обрубками вместоколен. Волосы длинные, лицо

знакомое. «Да ведь это снайперша из соседней роты. Та,

- 58 -

которая пела в самодеятельности! Эх!» — бросает на бегу

передний и перепрыгивает через тело. Медлить нельзя, прыгаю

и я. Нога скользит по глине, падаю на труп. С шипением

выдавливается сквозь сжатые зубы воздух, а из ноздрей

вздуваются кровавые пузыри… Идем обратно (у нас будет новая

пушка). Вечереет. Тихо. Изредка с ворчанием проносятся

противотанковые болванки, рикошетом отскочившие от земли.

Наверное, на передовой действуют танки. Но до них пока

далеко, и здесь можно идти во весь рост. Нас трое: пожилой

солдат посередине, по бокам я и молодой, недавно прибывший

из тыла паренек. Он еще не привык и не может скрыть страха…

Вдруг неожиданный рев, какой-то шлепок. Лицо и грудь

забрызгало чем-то теплым и мокрым. Инстинктивно падаю. Все

тихо. Протираю глаза — руки и гимнастерка в крови. На земле

лежит наш старичок. Череп его начисто срезан болванкой.

Кругом разбрызган мозг и кровь. Молодой стоит и отупело

смотрит вниз, машинально стряхивая серо-желтую массу с

рукава. Потом начинает икать… Беру документы убитого и веду

паренька под руку дальше. Наверное, у него припадок… Сдал

фельдшеру… У перекрестка траншей — десяток трупов. Сели

отдохнуть, не зная, что на них наведена немецкая пушка. Одним

выстрелом всех растрепало и разорвало в клочья.

 

18 августа

 

С 14 числа не спал. Сидим в тех же ямах. Новую пушку закопали

глубже прежней, и пока она цела. День назад прилетел из тыла

свой снаряд и взорвался в пяти шагах от нас. Хорошо, что были

в яме. Отделались синяками: взрывом швырнуло к нам ящик с

боеприпасами, который кое-кому проехался по спинам… Снаряд

выворотил из земли покойника, еще свежего. Сегодня он греется

на солнышке и попахивает. Здесь в земле целые наслоения. На

глубине полутора-двух метров можно найти патроны, оружие,

одежду, старые валенки. Все взмешано… Впереди, на

нейтральной полосе, штук сорок танков. Одни рыжие, сгоревшие.

Другие еще целые, но неподвижные — их расстреливают немцы

из тяжелых мортир. Перелет, недолет, опять перелет. Трах!

Многотонный танк разлетается в куски. Каково танкисту! Ведь он

не имеет права покинуть подбитую машину. На эту тему в

- 59 -

танковых частях сложилась песенка, названная «гимном

танкиста»:

 

Как-то вызывает меня особотдел:

Что же ты, мерзавец, с танком не сгорел?

А я им говорю,

В следующий раз уж обязательно сгорю.

 

 

Один танк стоит близко от нас, передом к нашим траншеям. Он

возвращался из атаки, когда был подбит. Вокруг башни его

намотаны человеческие внутренности — остатки десанта,

ехавшего на нем в атаку… Снаряды, предназначенные немцами

для этого танка, летят в нас. Глубже вжимаемся в землю…

Стихло.

Лейтенант отползает в сторону, а через минуту возвращается

бледный, волоча ногу. Ранило. Вспарываю сапог. Ниже колена —

штук шесть мелких дырочек. Перевязываю. Он идет в тыл. До

свидания! Счастливо отделался!.. Однако в душе у меня смутное

сомнение: таких ран от снаряда не бывает. Ползу в ту воронку,

куда уходил лейтенант. И что же? На дне лежит кольцо от

гранаты с проволочкой… Членовредительство. Беру улики и

швыряю их в воду на дне соседней воронки. Лейтенант ведь

очень хороший парень, да к тому же герой. Он получил орден за

отражение танковой атаки в июле 1941 года, на границе.

Выстоял, когда все остальные разбежались! Это что-нибудь да

значит. Теперешний же срыв у него неслучаен. Накануне он

столкнулся в траншее с пьяным майором, который приказал

ползти к немецкому дзоту и забросать его гранатами.

Оказавшийся тут же неизвестный старший сержант пробовал

возражать, заявлял, что он выполняет другое приказание.

Рассвирепевший майор, не раздумывая, пристрелил его.

Лейтенант же пополз к доту, бросил гранаты, не причинившие

бетонным стенам никакого вреда, и чудом выполз обратно. Он

вернулся к нам с дрожащими глазами, а гимнастерка его была

бела от выступившей соли. Бесполезный риск выбил лейтенанта

из равновесия и привел к членовредительству…

От дивизии нашей давно остался один номер, повара, старшины

да мы, около пушки. Скоро и наш черед… Каша опять с

- 60 -

осколками: когда подносчик пищи ползет, термос на его спине

пробивает… Хочется пить и болит живот: ночью два раза

пробирался за водой к недалекой воронке. С наслаждением пил

густую, коричневую, как кофе, пахнущую толом и еще чем-то

воду. Когда же утром решил напиться, увидел черную,

скрюченную руку, торчащую из воронки…

Гимнастерка и штаны стали как из толстого картона: заскорузли

от крови и грязи. На коленях и локтях — дыры до голого тела:

пропулзал. Каску бросил — их тут мало кто носит, но зато много

валяется повсюду. Этот предмет солдатского туалета

используется совсем не по назначению. В каску обычно гадим,

затем выбрасываем ее за бруствер траншеи, а взрывная волна

швыряет все обратно, нам на головы… Покойник нестерпимо

воняет. Их много здесь кругом, старых и новых. Одни высохли до

черноты, головы, как у мумий, со сверкающими зубами. Другие

распухли, словно готовы лопнуть. Лежат в разных позах.

Некоторые неопытные солдаты рыли себе укрытия в песчаных

стенках траншеи, и земля, обвалившись от близкого взрыва,

придавила их. Так они и лежат, свернувшись калачиком, будто

спят, под толстым слоем песка. Картина, напоминающая могилу

в разрезе. В траншее тут и там торчат части втоптанных в глину

тел; где спина, где сплющенное лицо, где кисть руки,

коричневые, под цвет земли. Ходим прямо по ним.

 

20 августа

 

Около недели не смыкал глаз, да и не хочется. Последние дни —

стрельба из пушки по площадям и по вспышкам, то есть в белый

свет, ползание из конца в конец по передовой под обстрелом и

кровь, кровь, кровь. Народа осталось совсем мало. Вечером

приказ: выдвинуть пушку на острие прорыва для поддержки

пехоты. Иду на рекогносцировку. Передовые отряды пехотинцев

сидят в ямах вокруг холмика с плоской вершиной. На эту

площадку, метров пятьдесят шириной, и надо притащить пушку.

Светит луна, огромная, желтая. На рыжем песке длинные,

уродливые тени от исковерканных танков. Удивительно тихо.

Выбираюсь на площадку. Едва приподнялся — с трех сторон

хлестнули пулеметы и трассирующие пули провыли

разноцветными молниями над головой. Не то, что пушку

- 61 -

притащить, человеку нельзя появляться здесь. Возвращаюсь,

докладываю…

Утром приказ: пушка во что бы то ни стало должна быть на

месте. Вот оно! Настало наше время! Приказ надо выполнять!

Ха! Там, где даже ночью опасно идти согнувшись, столпились мы

кучей и во весь рост. Нас двадцать один — так много, потому что

пушку надо почти нести на руках, настолько избита и вздыблена

земля… До немцев меньше ста метров, я думаю, что они

различают звездочки на наших пилотках. Но почему они молчат?

Десять минут назад на этом самом месте снайпер снял

высунувшегося из ямки пехотинца, который еще лежит здесь,

зияя окровавленной глазницей. Снайпер безусловно видит нас.

Чего он ждет? Ни одного выстрела, словно немцы удивлены

нашей до дикости глупой безрассудности, и с интересом смотрят,

что будет дальше. Медленно тащимся вперед. Вот она, смерть!

Играет как кошка с мышью! Скорей бы уж!.. Утро прохладное,

солнышко светит ярко, приветливо. На голубом небе ни

облачка… Проходим бывшую нейтральную полосу — в прорыв.

Земля здесь вся всковыряна — ни одного живого места…

Осталось совсем немного. Тихо. Неожиданно сзади — хлопок.

Толчок в спину поднимает меня в воздух! Лечу и в сотую долю

секунды думаю: «Конец!»… Очнулся в глубокой воронке. Кругом

ни пушки, ни людей, только в воздухе клубы дыма и бумажки…

Какая-то сила поднимает меня на ноги, бегу до траншеи и

дальше по ней. Пробежав немного, падаю без чувств. Очнулся

от грохота и ударов комьев земли по спине. Началось словно

извержение. Десятки снарядов рвутся там, где недавно была

наша пушка. Ползу дальше, в тыл. Левая рука кровоточит… В

траншее кровь, нога в сапоге с обрывками штанины. Дальше

бесформенный комок из шинели, костей и мяса, от которого в

холодном воздухе поднимается легкий парок и исходит

непередаваемый запах еще теплой крови. По шинели узнаю —

наш солдат, тащивший пушку… Снова теряю сознание.

 

22 августа

 

Очнулся в яме около другой пушки нашей батареи. Сюда меня

притащили вчера… Оказывается, мы наехали на

противотанковый фугас и взорвались. Из двадцати одного

- 62 -

человека осталось двое — я и один легко раненый. Семнадцать

человек не нашли. Лишь случайно, метров за сорок от взрыва

обнаружилась нога с куском живота. Она упала на землянку

командира пехотного батальона… Чувствую себя ужасно, голова

разрывается. Контузило. В яме подо мною вода: с вечера был

дождь. Приподняться нет сил, лишь ворочаюсь, как тюлень,

поднимая брызги. Знобит. Раненая рука пухнет, и не мудрено,

столько грязи кругом…

…Что теперь? Уйти? Удрать? — Некуда. Если побежишь от

страха — смерть за дезертирство. Глупо. Останешься — тоже

смерть, других путей нет. Но задумываться ни о чем не

приходится… У пушки двое. У меня жар, до бреда. В таком

состоянии стреляю прямой наводкой по дзоту противника —

выстрелов сорок. Летят щепки, двое немцев выскакивают и

удирают. Нас засекли, едва успеваем укрыться. Мины хлещут

около пушки…

…Из передовой траншеи идут двое раненых пехотинцев. Один

ковыляет, опираясь на винтовку как на костыль, у другого рука

подвешена на грязной, кровавой портянке. Оба страшно

ругаются и не обращают внимания на обстрел. «Ну, ребята,

впереди вас никого нет. Было нас семеро, сейчас добила

артиллерия. Теперь вы — передовые войска!»… Приятный

сюрприз! Как в том анекдоте: двое русских — фронт…

Недалеко в воронке стонет приползший откуда-то раненый в

живот: «Вынесите, истекаю кровью!» Что делать? Сам едва

двигаюсь, левая рука разбита и опухла. Осведомляюсь,

перевязан ли. Перевязан. «Ползи как-нибудь сам!» — кричу.

«Помоги ему», — говорю соседу. Молчит. Не настаиваю. Это

дело его совести, а если, помогая, доберется до тыла, минуя

осколки и пули, могут счесть за дезертира. Для раненых ведь

существуют санитары. Только где они? Раненый охнул и,

кажется, умер…

Нас двое… Пить хочется… Ждем… Ползет какой-то капитан с

наганом в руке. Пьяный, ругается. Спрашивает, есть ли снаряды,

предупреждает, что ожидается немецкая разведка. Откуда он

знает? Матерится снова. Приказывает ни в коем случае не

отходить, грозит расстрелом. Бедняга, ему тоже не сладко…

Опять одни… Нужно бы идти в тыл: болит рука, разрывается

голова, но боюсь, не хватит сил выбраться или добьет по

- 63 -

дороге…

Идут немцы — капитан, оказывается, был прав. Их человек

сорок. Идиоты! Идут во весь рост и галдят! А подкрадись —

взяли бы нас живыми. Очевидно, пьяные. И у них тот же

патриотизм!.. Бежать? Куда? Не убежишь. Сидеть на месте?

Убьют! Здесь нет человеческих чувств… Стрелять! Навожу пушку

через ствол, в пояс приближающихся. Другой заряжает картечью.

Стреляю. До немцев близко. Видно, как сталь режет и рвет

человеческие тела… Что я чувствую? — Ничего. Думаю?

Мыслей нет. Голова пустая.

Даже страха нет. Автомат, а не живое существо. Откатом орудия

чуть не до кости раздавило палец на раньше раненой руке, и

никакой боли! На губах кровавая пена, рубашка мокрая от пота.

Сила нечеловеческая, ногти ломаются на пальцах, хрип

вырывается из глотки… По щитку пушки хлещут автоматные

пули. Еще и еще стреляем. Немцы залегли… Сосед ахнул и

осел. Разрывная пуля вошла в один бок и вырвала другой с

рубахой. Совершенно спокойно думаю — «Ну, теперь все!» Сил

больше нет, падаю около пушки. Солнышко заходит… Сзади

какие-то крики. Слышна родная матерная брань. Бегут наши, со

страшно выпученными глазами, паля во все стороны из

автоматов… Контратака…

 

…Таких эпизодов во время войны было немало, но теперь не

хочется о них вспоминать, тем более писать на эту тему. В 1943

году было совсем иначе. Пережитое казалось важным,

актуальным, хотелось рассказать о нем ближнему. Однако у

ближнего у самого был ворох подобных переживаний. Скоро все

это поняли и заткнулись. А если кто-нибудь заводил фронтовые

воспоминания, ему говорили: «Давай лучше о бабах!»

После боя под Апраксиным меня вывезли ночью на подводе,

затем переложили в фанерный кузов грузовика, где были

устроены двойные дощатые нары для перевозки раненых. На

них лежала солома и тряпки, только машину обычно

перегружали: раненых было много. Я оказался на нижних нарах,

и приходя в себя от толчков на ухабах, ощущал какой-то

странный дождь, капавший на меня сверху. При разгрузке в

госпитале санитары ахнули: я был весь в крови! Но оказалось,

что это кровь не моя, а соседа сверху, с оторванной рукой,

- 64 -

которую плохо перевязали.

В госпитале я быстро поправился и от царапин на руке и от

дизентерии, которую, очевидно, подхватил, напившись из

воронки. Побывал и в палате контуженных, где находились

глухие, парализованные и немые. К последним возвращался дар

речи. Первые слова были обычно воспоминанием о маме, но

чаще о такой-то матери! В середине сентября стало ясно, что

близится срок моей выписки. Что делать? Опять угодишь в

пехоту! Посоветовавшись с врачом, милым ленинградцем, я

решил уйти «нелегально», то есть удрать и попытаться

разыскать свой артиллерийский полк. Затея оказалась удачной.

Потихоньку выпросив у нянечки обмундирование, я отправился в

погостьинский лес, за два дня пешком добрался до своих и был

там приветливо встречен. Однако начальство решило мою

судьбу иначе: мне были выданы документы и предписание

следовать на станцию Котово, что около станции Бологое, где

находился запасной артиллерийский полк, через который

распределялись все пополнения. Это было еще лучше!

Проехаться в тыл по железной дороге, пожить в настоящих

домах, посмотреть, как живут гражданские люди.

Но в запасном полку мне не пришлось понежиться. Недолгое

пребывание там началось с мероприятия стратегического

значения. Начальство приказало: «Возьми трех солдат и

оборудуй сортир для офицерской столовой!» Солдаты оказались

узбеками и ни бельмеса не понимали по-русски. Руководить ими

было сущее наказание. Главное, они не понимали цели нашего

строительства. Все же часа через три чудо архитектуры было

готово. Мы вырыли яму, положили настил с тремя отверстиями и

оплели частокол еловыми ветвями для изоляции кабинета

задумчивости. После чего я смог наглядно объяснить узбекам,

что они сооружали. В благодарность за службу начальник

столовой дал нам большой чан с объедками, оставшимися от

офицерского завтрака. Мы сожрали их с восторгом, несмотря на

окурки, изредка попадавшиеся в перловой каше.

Солдатам в запасном полку скучать не давали. Работа, нужная и

ненужная, полезная и бесполезная, заполняла весь день. Едва

сделаешь одно, поручают другое. Пришлось мне однажды

обучать молодежь, объяснять устройство пушки. Старался я

очень, но новобранцы попались дремучие, тупые, откуда только

- 65 -

взяли таких? Однако ребята были хорошие, изо всех сил хотели

понять меня, им было неудобно, что я из-за них волнуюсь. На

исходе третьего часа я потерял терпение, повысил голос и

перешел на наш родной, универсальный язык: вспомнил ихнюю

маму. Лица моих подопечных просветлели, глаза засияли, рты

раскрылись в счастливых улыбках. За пять минут я объяснил

все, над чем так долго и безуспешно бился. Оказалось, во мне

таился отличный педагог.

Солдат запасного полка изводили бесконечными построениями,

парадами, занятиями маршировкой. Однажды в жаркий день нас

продержали часа три на солнцепеке, построив в четыре

шеренги. Стоя в заднем ряду, я развлекался тем, что ловил

невиданной величины слепней (они были со шмеля), привязывал

им к лапкам длинные нитки и отпускал. Солдаты с интересом

следили за моим занятием. Один здоровенный слепень с

полуметровой ниткой на хвосте, натуженно жужжа, как бомбовоз,

полетел прямо в лицо полковнику, принимающему парад. Тот, не

поняв, в чем дело, в страхе отшатнулся, ко всеобщему восторгу

истомившихся солдат.

В те времена ввели новую форму воинских приветствий. Раньше

было просто, начальник говорил: «Здрррасьте товарищи!!!» Все

гаркали в ответ: «Здрррра!!!» Теперь надо было дружно

отвечать: «Здравия желаем товарищ гвардии старший

лейтенант!» Я упростил эту сложную церемониальную формулу

и вместе со всеми громко проорал: «Гае! Гав! Гав! Гав! Гав! Гав!»

Получилось очень хорошо, но гвардии старший лейтенант

услышал и влепил мне два наряда вне очереди. Это повлекло за

собою цепь событий, оборвавших мое недолгое пребывание в

запасном полку.

Наряд проходил в конюшне, где я должен был вычистить

лошадь. Занятие для меня было новое, непривычное. Долго

поливал я из ведра глупую кобылу, тер ее щеткой.

Неблагодарная, она наступила мне на ногу! Лейтенант

забраковал мою работу, велел повторить все сначала, потом еще

и еще раз. Рассвирепев, я послал его к известной матери, за что

тотчас же угодил в карцер — на строгую гауптвахту. Однако на

другой день из запасного полка отправлялась на фронт

маршевая рота. Как строптивый, я был причислен к ней и вскоре

оказался опять на Волховском фронте, почти в тех же местах —

- 66 -

под деревней Поречье, которая когда-то стояла на реке Назии, а

теперь исчезла в огне войны. Полк, где мне предстояло служить,

полностью соответствовал моим желаниям. Тяжелые гаубицы.

Вся организация как в моем прежнем полку. А работать придется

также на переносной радиостанции. Знакомое дело! Опять мне

повезло!

На фронте стояла тишина. Мы жили в штольнях, которые немцы

выдолбили в известковых берегах речки Назии. Тут было

безопасно, но дуло изо всех щелей. Стояли лунные ночи, и луна

причудливо освещала фантастический пейзаж: глыбы

известняка, с которого взрывы содрали растительность и землю,

воронки, искореженные машины и орудия. Среди этого хаоса

тихо журчала речка да переругивались шепотом пехотинцы. Они

укрепляли оборонительные позиции и заодно разрывали

разбитые немецкие землянки. Там, на трупах, можно было найти

часы, за ними шла охота. В конце октября пришел приказ о

переезде. Полк направили под Новгород.

 

- 67 -

ВОЕННЫЕ БУДНИ

 

Новелла I. Как становятся героями

 

В декабре 1941 года в Н-ском подразделении Волховского

фронта не было солдата хуже меня. Обовшивевший, опухший,

грязный дистрофик, я не мог как следует работать, не имел ни

бодрости, ни выправки. Моя жалкая фигура выражала лишь

унылое отчаяние. Собратья по оружию либо молча

неодобрительно сопели и отворачивались от меня, либо

выражали свои чувства крепким матом: «Вот навязался

недоносок на нашу шею!» В довершение всего высокое

начальство застало меня за прекрасным занятием: откопав в

снегу дохлого мерина, я вырубал бифштексы из его мерзлой

ляжки. Взмах тяжелым топором, удар — ух! — с придыханием, а

потом минута отдыха. Рот открыт, глаза выпучены, изо рта и

ноздрей — пар. Мороз был крепкий. А потом опять: ух! Ах! Ух!

Ах! Поднимаю глаза, а на меня глядит с омерзением сытый,

румяный, в белоснежном полушубке, наш комиссар. Он даже не

снизошел до разговора со мной, не ругался, не кричал, а прямо

пошел в штаб и по телефону взгрел моего непосредственного

начальника за развал в подразделении, за низкий морально

политический уровень и т. д. и т. п.

Мой непосредственный начальник сидел в то время в доте

недалеко от немецких позиций, километрах в двух-трех от нашей

деревни. У него был свой метод воспитания подчиненных.

Провинившихся он вызывал к себе, и делал это ночью, чтобы

лучше почувствовали свою вину, пробежавшись по морозцу,

часто под обстрелом, к нему на наблюдательный пункт. Меня

разбудили часа в три утра и передали приказ отправляться за

получением «овцы» (ценных указаний, то есть головомойки).

— А как туда идти? — спросил я, еще не совсем проснувшись.

— Метров триста вперед, там будет раздвоенная береза со

сбитой макушкой, потом большая воронка, свернешь налево,

потом прямо и через полчаса увидишь холм. Это и есть наш дот.

А лучше иди по телефонному проводу. Не заблудишься. Да

смотри осторожней, не напорись на немцев!

И я отправился.

Береза оказалась значительно дальше и ствол ее почему-то

- 68 -

разделялся вверху не на два, а на три больших сука. Воронок

было повсюду множество, а телефонный провод куда-то исчез.

Короче говоря, я сразу заблудился и потерял все ориентиры.

Решил все же идти вперед в надежде наткнуться на наш дот.

Ночь была не очень темная, то и дело из-за туч выглядывала

луна. Изредка бледным светом вспыхивали немецкие

осветительные ракеты. Я шел через редкие кустарники по

целине, то проваливаясь в снег почти по пояс, то по голым

полянам, где гулял ветер, качая торчавшие из сугробов

высохшие стебельки травы. Дорожка следов тянулась за мной.

Откуда-то периодически бил немецкий пулемет, и разноцветные

трассирующие пули летели, словно стайки птиц, одна за другой.

Иногда они свистели совсем рядом, задевая за травинку и с

треском разрывались, вспыхивая, как бенгальские огни. Это

было бы очень красиво, если бы мое сердце не сжималось от

лютого страха. Я шел уже больше часа, сам не зная куда.

Немецкие ракеты и выстрелы остались позади. Где я?

Сплошной линии фронта в это время не было. Шло наступление,

немцы сидели в опорных пунктах, а промежутки между ними

контролировались подвижными отрядами — патрулями, или

вовсе не охранялись. «Пройду еще метров сто, — решил я, — и

буду возвращаться, пусть лучше накажут, чем попадать в

плен!»… На пути моем возникли густые кусты, продираться

через них было трудно, пришлось снять с плеча винтовку, чтобы

не цеплялась за ветви. Держа ее штыком вперед, я вылез,

наконец, на возвышенность, где оказалась протоптанная

тропинка.

Вид у меня был чудовищный: прожженная шинель, грязная

ушанка, туго завязанная под подбородком, разнокалиберные,

штопаные-перештопаные валенки… Я был похож на чучело,

запорошенное снегом. И вдруг при вспышке ракеты я обнаружил

перед собою на тропинке другое чучело, еще более диковинное.

То был немец, перевязанный поверх каски бабьим шерстяным

платком. За плечами у него висел термос, в руках он тащил

мешок и несколько фляг. Автомат висел на шее, но, чтобы его

снять, понадобилось бы немало времени. Последовала немая

сцена. Оба мы оцепенели от ужаса, оба вытаращили глаза и

отшатнулись друг от друга. Больше всего мне хотелось убежать,

спрятаться. Инстинктивно я выставил перед собою винтовку,

- 69 -

даже забыв, что держу оружие. И вдруг мой фриц, бросив на

снег фляги, потянул руки вверх. Губы его задергались, он

захныкал, и пар стал судорожно вырываться из его ноздрей

сквозь замерзшие, заиндевевшие сопли. Дальше все было как во

сне. Я прижал палец к губам и показал немцу на свои следы в

кустах: «Иди, мол, туда, вперед!» Немец поднял свои мешки и

фляги и двинулся, хлюпая носом, по сугробам. Растерявшись, я

даже не отнял у него автомат.

Часа полтора, отдуваясь и спотыкаясь, брели мы по моим

следам, которые, слава Богу, не замело, и уже на рассвете

притащились в деревню, где ночевала наша часть. Велико было

изумление моих однополчан, которые получили приказ

разыскивать меня. Немца разоружили, сняли с него термос, а я

тем временем пытался чистосердечно объяснить все

происшедшее старшине: «Заблудился!..» «Отставить!» — сказал

старшина, окинув меня острым, всепонимающим взглядом.

«Отдыхайте, обедайте!» Мы разлили по котелкам вкуснейший

немецкий гороховый суп с салом, горячий и ароматный,

поделили галеты и принялись за еду. Какое блаженство! А

старшина между тем докладывал начальству по телефону:

«Товарищ полковник! Наше подразделение вошло в контакт с

противником. После перестрелки немцы отошли. Наш радист

взял пленного… Так точно, пленного!» Полковник велел

немедленно доставить фрица в штаб.

Я все же настоял, чтобы моему бедному приятелю, жалкому и

вшивому, дали полный котелок горячего супа, и это самое

приятное, что осталось в моей памяти от всего трагикомического

эпизода. Да и фриц, если он пережил плен, должен был

сохранить хорошие чувства ко мне: ведь война для него

кончилась.

Оказалось, что, заблудившись, я забрел на тропу, по которой

подносили боеприпасы и пищу в большой немецкий дот. Но

почему немец шел в одиночку? Почему не было патрулей?..

Неисповедимы судьбы человеческие! Оказалось также, что уже

несколько дней наше командование безуспешно пыталось

получить пленного — «языка». Совершали подвиги в тылу врага

профессиональные разведчики, гибли специальные отряды,

посланные за «языком», а пленного добыть никак не удавалось.

Сам командарм Иван Иванович Федюнинский матюкал за это

- 70 -

подчиненных так, что лопались телефонные аппараты.

Начальство не знало, что делать. И вдруг, нежданно-негаданно, я

разрешил эти тяжелые проблемы…

Так вот как, оказывается, становятся героями! О моей

провинности не вспоминали. Я был прощен.

 

Новелла II. Самый значительный эпизод из жизни сержанта

Кукушкина

 

В середине августа 1943 года мы сидели в землянке под

станцией Апраксин пост. Я был наводчиком при 45

миллиметровой пушке типа «прощай, Родина», но, потеряв всех

своих товарищей и две пушки, одну за другой, отлеживался,

контуженный, в этой землянке, у однополчан… Только что после

мощнейшей артподготовки остатки пехоты, а также повара,

санитары, кладовщики и тому подобная тыловая шушера пошли

в безуспешную атаку и остались на нейтральной полосе.

Наступило, если так можно выразиться, затишье. Начался

невыносимый артиллерийский обстрел наших позиций. Земля

дрожала. Сквозь бревна потолка на нас сыпался песок.

Особенно противны были две немецкие мортиры калибра 210

миллиметров. Сперва слышался далекий выстрел, потом с

минуту с диким завыванием снаряд набирал высоту и

обрушивался на нас. Чемодан более ста килограммов весом!

Воронка от него глубочайшая и широчайшая! Целый дом туда

влезет! Земля от взрыва ходит ходуном. И так час за часом. Мы

прислушиваемся к своей судьбе: когда же, наконец, угодит в

нас?

Лютый страх осточертел всем, и было решено, чтоб отвлечься,

рассказывать по очереди какие-то истории, предпочтительно

посвященные самым значительным эпизодам в жизни

рассказчика. Сперва выступил сержант Халудров, храбрый якут,

шесть раз раненый и только что награжденный за это орденом.

Он повествовал о своих скитаниях в тылу немцев, здесь же, под

деревней Гайтолово, во время гибели 2-й ударной армии в

августе-сентябре 1942 года. Страшные рассказы! Я вспомнил

дьявольскую немецкую атаку под Погостьем. Дошла очередь и

до сержанта Кукушкина, мрачноватого, крупного мужчины лет

тридцати.

- 71 -

Он молча расстегнул штаны, выворотил огромную мужскую

часть, и спросил нас: «Видели?» Последовала пауза. Потом кто

то заметил, что не в этом обществе следовало бы

демонстрировать свои достоинства… «Да нет, вы глядите,

глядите!» — настаивал Кукушкин. И мы заметили белый шрам,

пересекающий мужское великолепие бравого сержанта. Не

торопясь, Кукушкин застегнул штаны и поведал нам следующее.

«Зимой 1942 года я был ранен в руку и ключицу при атаке в

направлении Синявино. Ноги были целы, и я побрел свои ходом

в медсанбат. Выбравшись из-под обстрела, я уже почти дошел

до палаток с красным крестом, но остановился по нужде. И тут

обнаружилось, что самое важное место в теле мужчины

рассечено осколком мины напополам! Кровь пока не шла —

очевидно, получился какой-то спазм. Но стоило об этом

подумать, как началось обильное — струей — кровотечение.

Зажав рану в кулаке, мне удалось добежать до санчасти, где я

сразу, очень удачно, попал на операционный стол. "Дело дрянь,

— сказал хирург, — придется ампутировать!" "Ни в коем случае!

Умру, но с ним!"… Я потребовал, чтобы оперировали без

наркоза. (Еще усыпят да оттяпают!) Было больно, аж зеленые

круги перед глазами! Затем меня самолетом отправили в

тыловой госпиталь, в Ярославль, и всю дорогу молоденькая

сестричка зажимала рукою неокончательно заделанную рану.

В Ярославле опытный хирург, пожилая дама, полковник

медицинской службы, сделала еще операцию — и удачную.

Потом последовало лечение, усиленное питание — надо было

восстановить потерю крови. Наконец все заросло. Однажды

хирург вызвала меня к себе и сказала: "Сержант, вы здоровы и

можете отправляться в часть. Но ваш случай редкий, и мы в

научных целях хотим сделать эксперимент. Даю вам неделю

отпуска, двойной паек. Попытайтесь познакомиться в городе с

женщиной и проверьте себя". "Есть!" — отвечал я.

В тот же вечер на танцах я подцепил хорошенькую толстушку, и

дело пошло. Да здравствует красная артиллерия! Через неделю

было свидание с хирургом. "Знаете, я очень робкий человек —

вроде познакомился, но стесняюсь… Мне бы еще недельку

отпуска?"… "Отлично, дадим". Но прошло всего пять дней,

толстушка подралась с рыжулей, которая из ревности

пообещала зарезать или облить кислотой свою соперницу.

- 72 -

Разразился скандал, и слава о моих похождениях дошла до

хирурга. Через неделю я был на Волховском фронте…»

А еще через два дня сержанта Кукушкина разорвало в клочья,

когда мы подорвались на противотанковой мине. Что правда, что

вымысел в рассказе Кукушкина, судить не берусь, но шрам я

видел собственными глазами.

 

Новелла III. Любовь в степи под Сталинградом

 

С покойным Левой Сизерсковым воевать мне не пришлось. Он

поведал мне эту историю много лет спустя после военных

событий. В ней столько невинности, простоты, что невозможно

не записать ее. Чем-то она напоминает новеллы Боккаччо.

«Осенью 1942 года мы ехали под Сталинград. Эшелон медленно

тащился по степи, то и дело останавливаясь. Наконец он совсем

застрял около разбитой станции. От нее осталась куча камней,

семафор да кусок деревянного забора, Пыль, зной, кругом ни

души, только голая степь до горизонта. И вдруг откуда ни

возьмись появляются девчата в гимнастерках. Это зенитчицы,

они, оказывается, обороняют станцию от самолетов. И очень

скучают. Хи-хи да ха-ха! Особенно симпатична одна, черненькая.

Взявшись за руки, мы бежим к остаткам забора и (время военное

— нельзя терять мгновения!) быстренько приступаем к делу…

Но вдруг раздается протяжный гудок паровоза, и эшелон

трогается. «Левка-а-а! Скорей!!!» — кричат товарищи. Ах, какая

жалость! Приходится расставаться! Воинский долг превыше

всего! бегу к последнему вагону, поддерживая галифе рукой.

Ребята помогают забраться в вагон, набирающий скорость. "Куда

же ты, солдатик, миленький!!!" — кричит черненькая… Имени мы

не успели спросить друг у друга…»

 

Новелла IV. Крушение моей военной карьеры

 

Я начал войну рядовым, потом получил треугольник в петлицу,

потом три лычки на погоны и даже, позже, одну широкую.

Передо мною открывались блестящие перспективы! Так можно

было дослужиться до маршала. Однако в нашей жизни все

решает слепой случай. В военной жизни в особенности, и стать

маршалом мне было не суждено.

- 73 -

Однажды в морозный зимний день 1943 года наш полковник

вызвал меня и сказал: «Намечается передислокация войск. Мы

должны переехать на сорок километров южнее. Войск там будет

немало, землянки копать в мерзлом грунте, сам знаешь —

мучение. Поэтому возьми двух солдат, продукты на неделю и

отправляйся, чтобы занять заблаговременно хорошую землянку

для штаба. Если через неделю мы не приедем, возвращайся

назад». Место нового расположения было указано мне на карте.

Я точно выполнил приказ. Среди множества пустых убежищ и

укрытий выбрал отличную, сухую, укрепленную несколькими

рядами бревен землянку. Мы оборудовали в ней печь и стали

ждать. Неделя подходила к концу. Понаехало множество войск, и

землянки стали на вес золота. Нас пробовали выжить грубой

силой и сладкими уговорами, нам грозили и насылали на нас

офицеров в различных званиях. Мы твердо отстаивали свои

позиции. Наконец один интендант, замерзавший под елкой,

предложил за землянку два круга копченой колбасы, литр водки

и буханку хлеба. Соблазнительно! Но долг — превыше всего, и

приказ должен быть выполнен. Мы не поддались искушению.

Все же я сказал интенданту: «Сегодня кончается неделя, и если

завтра наши не приедут — землянка ваша». Наши не приехали,

и назавтра к вечеру мы сидели у костра, пили водку, закусывали

колбасой, готовясь отправиться восвояси.

И вдруг, уже в сумерках, на дороге показалась легковушка с

полковником и офицерами нашего штаба.

— Где землянка?!!

— …

— ЧтоооООО! Пьяные?!! Мать вашу!!! Приказ не выполнен!!!

Вот и докажи, что ты не верблюд!..

Полковник был в бешенстве. Ему пришлось мерзнуть ночь в

палатке. А обо мне на другой день был издан приказ: «За

невыполнение приказания разжаловать в рядовые и отправить

на передовую». Последнее, правда, было лишнее, так как я все

время находился на передовой. Но моя военная карьера на этом

закончилась. Правда, отойдя от гнева, полковник вновь присвоил

мне звание сержанта, но это было уже не то. Много раз, спустя

месяцы, при встрече, полковник хохотал и говорил мне: «Ну как,

пропил землянку?»

 

- 74 -

Новелла V. Я и ВКПб

 

Нас было шестьдесят семь. Рота. Утром мы штурмовали ту

высоту. Она была невелика, но, по-видимому, имела

стратегическое значение, ибо много месяцев наше и немецкое

начальство старалось захватить ее. Непрерывные обстрелы и

бомбежки срыли всю растительность и даже метра полтора-два

почвы на ее вершине. После войны на этом месте долго ничего

не росло и несколько лет стоял стойкий трупный запах. Земля

была смешана с осколками металла, разбитого оружия,

гильзами, тряпками от разорванной одежды, человеческими

костями…

Как это нам удалось, не знаю, но в середине дня мы оказались в

забитых трупами ямах на гребне высоты. Вечером пришла

смена, и роту отправили в тыл. Теперь нас было двадцать

шесть. После ужина, едва не засыпая от усталости, мы слушали

полковника, специально приехавшего из политуправления

армии. Благоухая коньячным ароматом, он обратился к нам:

«Геррои! Взяли, наконец, эту высоту!! Да мы вас за это в ВКПб

без кандидатского стажа!!! Геррои! Уррра!!!» Потом нас стали

записывать в ВКПб.

— А я не хочу… — робко вымолвил я.

— Как не хочешь? Мы же тебя без кандидатского стажа в ВКПб.

— Я не смогу…

— Как не сможешь? Мы же тебя без кандидатского стажа в

ВКПб?!

— Я не сумею…

— Как не сумеешь!? Ведь мы же тебя без кандидатского…

На лице политрука было искреннее изумление, понять меня он

был не в состоянии. Зато все понял вездесущий лейтенант из

СМЕРШа:

— Кто тут не хочет?!! Фамилия?!! Имя?! Год рождения?!! — он

вытянул из сумки большой блокнот и сделал в нем заметку. Лицо

его было железным, в глазах сверкала решимость:

— Завтра утром разберемся! — заявил он.

Вскоре все уснули. Я же метался в тоске и не мог сомкнуть глаз,

несмотря на усталость: «Не для меня взойдет завтра солнышко!

Быть мне японским шпионом или агентом гестапо! Прощай,

жизнь молодая!»… Но человек предполагает, а Бог располагает:

- 75 -

под утро немцы опять взяли высоту, а днем мы опять полезли на

ее склоны. Добрались, однако, лишь до середины ската… На

следующую ночь роту отвели, и было нас теперь всего шестеро.

Остальные остались лежать на высоте, и с ними лейтенант из

СМЕРШа, вместе со своим большим блокнотом. И посейчас он

там, а я, хоть и порченый, хоть убогий, жив еще. И

беспартийный. Бог милосерден.

 

Новелла VI. Окрестности станции Поляны

 

В августе 1942 года началась Синявинская операция. В числе

прочих, в бой пошла N-ская стрелковая дивизия. Бои были

жестокие и вскоре почти все солдаты были ранены или убиты.

Со страшным трудом, каждое мгновение рискуя жизнью, медики,

чаще всего юные девушки, вытаскивали раненых из-под огня,

волокли их на себе под обстрелом, чтобы доставить в

медсанбат. Этот медсанбат развернули около станции Поляны, в

нескольких километрах от передовой, однако ничего для приема

раненых здесь не было подготовлено. Не были развернуты даже

палатки, которые обычно применялись на войне. Вот как

рассказала одна медицинская сестра о том, что она здесь

увидела: «Изнемогая от усталости после долгого ползания по

передовой, я вынесла очередного раненого с поля боя, с трудом

дотащила его до медсанбата. Здесь, на открытой поляне, на

носилках, или просто на земле, лежали рядами раненые.

Санитары укрыли их белыми простынями. Врачей не было видно

и не похоже, что кто-то занимался операциями или перевязками.

Внезапно из облаков вывалился немецкий истребитель, низко,

на бреющем полете пролетел над поляной, а пилот,

высунувшись из кабины, методично расстреливал автоматным

огнем распростертых на земле, беспомощных людей. Видно

было, что автомат в его руках — советский, с диском!

Потрясенная, я побежала к маленькому домику на краю поляны,

где обнаружила начальника медсанбата и комиссара мертвецки

пьяных. Перед ними стояло ведро с портвейном,

предназначенным для раненых. В порыве возмущения я

опрокинула ведро, обратилась к командиру медсанбата с

гневной речью. Однако это пьяное животное ничего не в

состоянии было воспринять. К вечеру пошел сильный дождь, на

- 76 -

поляне образовались глубокие лужи, в которых захлебывались

раненые… Через месяц, командир медсанбата был награжден

орденом "за отличную работу и заботу о раненых" по

представлению комиссара».

(Записано во время военно-исторической конференции,

посвященной Синявинской операции, во Мге 1.10.1982 г.)

 

Новелла VII. Взгляд с высоты

 

Ниодно поражение не может быть мрачнее этой победы

Веллингтон о битве при Ватерлоо

 

Из окна своей квартиры в новом районе Ленинграда, с высоты

седьмого этажа я смотрю на широко раскинувшуюся панораму

строительства жилых домов. На пустыре возникает целый город!

Но в лужах валяются битые кирпичи, ломаные трубы и бетонные

секции. В грязи на ухабистой дороге застрял грузовик. Горит

костер из новых, не бывших в деле досок. Рабочие частью курят,

а частью отправились к пивному ларьку, у которого огромная

очередь. Плохо организовано дело… А если плохо, что ж, может,

прекратить стройку? Разумеется, ни у кого из нас не возникает

этой мысли. А тогда, под Погостьем, воюя плохо и теряя девять

из десяти товарищей, разве думали мы о поражении? Впрочем,

тогда мы ни о чем не думали, оцепенев от страха и мечтая лишь

об одном — выжить. Это теперь мы думаем и страдаем…

Неужели нельзя было избежать чудовищных жертв 1941–1942

годов? Обойтись без бессмысленных, заранее обреченных на

провал атак Погостья, Синявино, Невской Дубровки и многих

других подобных мест?

Как прекрасно все это описано в книгах, газетах! Овеяно

романтикой и розовым туманом. Знакомая картина! Такое уже

бывало. Достаточно вспомнить хотя бы описания суворовских

походов. Так все красиво! А ведь великий полководец, побеждая,

терял людей в несколько раз больше, чем его противники. А

великий поход 1812 года? И это была чудовищная победа!

Сперва развал, поражение за поражением. Понадобилось отдать

пол-России и Москву, чтобы наконец понять серьезность

положения, организоваться и разбить противника, но какой

ценой! Об этом забыли, утопив правду в квасном патриотизме.

- 77 -

Выходит, история ничему не учит. Каждое поколение начинает

сначала, повторяет ошибки предков. Национальные традиции

оказываются сильнее разума, сильнее воли и добрых пожеланий

отдельных светлых умов.

Победа 1945 года! Чего ты стоила России? По официальным

данным — 20 миллионов убитых, по данным недругов — 40 и

даже более. Это невозможно даже представить! Если положить

всех плечом к плечу рядом, то они будут лежать от Москвы до

Владивостока! Миллионы и десятки миллионов — звучит

достаточно абстрактно, а когда видишь сто или тысячу трупов,

искромсанных, втоптанных в грязь, — это впечатляет. Сейчас мы

склоняем и спрягаем в печати и по радио цифру 20 миллионов,

даже вроде кокетничаем ею и хвастаемся, упрекая западных

союзников в том, что они потеряли меньше. А когда речь заходит

о конкретных событиях, о Погостье, Синявино и тысячах других

мест на других фронтах, мы замолкаем. Конкретные факты

ошеломляют, рассказывая о них, надо называть конкретных

виновников событий, а они пока еще живы. Так и молчим, а

война выглядит в газетах и мемуарах даже очень прекрасно.

О глобальной статистике я не могу судить. 20 или 40 миллионов,

может, больше? Знаю лишь то, что видел. Моя «родная» 311-я

стрелковая дивизия пропустила через себя за годы войны около

200 тысяч человек. (По словам последнего начальника по

стройчасти Неретина.) Это значит 60 тысяч убитых! А дивизий

таких было у нас более 400. Арифметика простая… Раненые

большей частью вылечивались и опять попадали на фронт. Все

начиналось для них сначала. В конце концов, два-три раза

пройдя через мясорубку, погибали. Так было начисто вычеркнуто

из жизни несколько поколений самых здоровых, самых активных

мужчин, в первую очередь русских. А побеж